Владимир янкелевич icon

Владимир янкелевич




НазваВладимир янкелевич
Сторінка14/31
Дата конвертації14.03.2013
Розмір6.37 Mb.
ТипДокументи
1   ...   10   11   12   13   14   15   16   17   ...   31
1. /yank.docВладимир янкелевич


И все же, хотя у человека и есть определенная власть над датой своей смерти, Quod он отменить не может. Конечно, необходимость смерти не является логической необходимостью, иначе говоря (что, собственно, одно и то же), невозможность смерти логически допустима; это значит, что в вечной жизни нет ничего ни абсурдного, ни противоречивого, ведь абсурдным и противоречивым является только нарушение принципа тождества. По сути, человеческого разума смирения вообще не должно быть: говорить о смирении — это


157


беспредметный разговор, когда невозможно даже представить что-то "другое", Aliter вообще, когда сама возможность чего-то иного просто немыслима; никто не может ни подумать немыслимое, ни тем более претворить его в жизнь; это совсем не та необходимость, на которую мы пытаемся воздействовать нашими молитвами: ибо она, как говорит Аристотель, непреклонна и неумолима; а Платон добавляет, что пред ней бессильны даже боги. Лев Шестов любит цитировать эти строки в своем произведении "Афины и Иерусалим". Так вот, перед смертностью боги, наделенные бессмертием, не отступают; отступить можно только перед априорной необходимостью, которую никто даже и не думает преодолеть, поскольку наше сознание так проникнуто этой необходимостью, так уверено в ее законности, что о надежде на перемены не может быть и речи. Но в нас живет безумная надежда преодолеть смерть, откладывая ее со дня на день: эта отсрочка смерти до неопределенного будущего созвучна нашему стремлению к заветным далям; ведь человеку свойственно стремиться к самым отдаленным целям, а точнее, к абсолюту. На самом деле, бессмертие скорее невообразимо, чем непостижимо, скорее невыносимо, чем немыслимо. Конечно, есть что-то абсурдное и даже немного чудовищное в мысли о вечной жизни и о бесконечном существовании; но в этом смысле и смерть не менее абсурдна, ведь она внезапно и без всяких объяснений прерывает наше стремление к бесконечному; конечно, "вечная жизнь" столь же противоречива, сколь и квадратура круга, но ведь и в уничтожении человеческой личности тоже есть нечто недоступное нашему пониманию. Поскольку конечный человек не является полностью односторонним, необходимость смерти тоже неоднозначна. Одним словом, смерть — это не столько "необходимость", сколько "рок". Метаэмпирический рок, а не эмпирическое несчастье. Между эмпирическими несчастьями, которых вполне можно избежать, и аналитической необходимостью и полнотой (ведь так устроено наше мышление) лежит роковое зло смерти. Лишний раз отметим парадоксальную амфиболию необходимого зла, свойственного этому роковому злу: никакое и никогда зло не является необходимым, если только не в Аду, в этом царстве отчаяния; никакая необходимость не является злой, если речь не идет о каком-то абсурдном и злом мире. Каким-то таинственным образом роковой удел живых существ соединяет в себе обе эти противоположности: трагическую случайность зла и естественность необходимости; поскольку смерть — это зло, а час ее прихода неопределенен, человек изо всех сил отвергает ее, день за днем, шаг за шагом отодвигая этот неопределенный момент все дальше и дальше в будущее; человек никогда полностью не верит, что смерти избежать нельзя. А


158


поскольку это зло необходимо, поскольку смерть является позитивным условием жизни и обретает смысл в общем контексте, где зло — составная часть добра, мы миримся с этим роковым исходом. Основанием для нашего смирения служат, с одной стороны, непоправимый характер нашей конечности, а с другой — возможность исправить такое положение, причем возможность эта постоянно подкрепляется увеличением продолжительности жизни и надеждой на отсрочку "часа неточного"; наше несовершенство не мешает нам мечтать о большем совершенстве, и в этом нет ничего абсурдного или противоречивого; невозможность счастья не мешает думать об идеале безоблачного блаженства. Судьба человека "растяжима", ее можно растягивать до неопределенного предела, но не до бесконечности: однажды наступит момент, когда это каучуковое время порвется. Следовательно, тот факт, что человеку придется умереть, (т. е. "кводдитость" смерти), предопределен судьбой, и с ним приходится смириться. Человек бессилен перед необходимостью смерти вообще, которая однажды обязательно нагрянет — неважно, рано или поздно, но он всемогущ или почти всемогущ, когда вопрос встает о дате; он может все, но, конечно, за исключением главного; он ничего не может поделать с неопределенностью Quod, но Quando во многом зависит от его усилий и энергии. Сам "факт-quod", т. е. роковое ядро нашего несчастья, оказывается "необходимым" элементом, вокруг которого различные обстоятельства образуют "необязательный" круг, и его можно деформировать почти как угодно. Бог никогда не говорил, что, отбыв на Земле какой-то определенный срок и исчерпав свое время, человек обязательно должен исчезнуть; Бог никогда не назначал предельного возраста; Бог не называл числа или цифры на циферблате часов: так, Он никогда не говорил, что это произойдет в какое-то определенное время дня или ночи... Он решил, что у человеческой жизни будет конец, но Он ничего не решил по поводу ее продолжительности; Он не сказал, сколько лет будет продолжаться эта жизнь... Рок, если он существует, не указывает: столько и столько, не назначает года смерти. Бог похож на великого государя, у которого нет времени для "пустяков"... Бог мелочами не занимается! Мелочи Он оставляет на усмотрение человека, чтобы его полусвобода нашла какое-то применение. Бог дает человеку распоряжаться модальностями, а за собой оставляет "кводдитость". Таким образом, таинственность создается тем фактом, что он одновременно дает и отнимает. Из-за того, что живой человек исчерпал свои жизненные силы или же отбыл до конца свой срок, автоматической остановки жизни не происходит... Мы свободны вести бесконечную борьбу с ограниченностью наших ресурсов, мы можем свободно противопоставлять наше


159


неистощимое мужество истощению наших сил. Задним числом возраст, назначенный для смерти какого-то конкретного человека, разумеется, кажется неслучайным; однако "до того как", до самой смерти, "Когда" и "Сколько" в какой-то степени находятся в нашей власти. Бог определил только главное: Он навязал нам одну необходимость смерти вообще и тем самым устроил так, что неопределенность часа открывает широкое поле деятельности для нашей свободы. Иными словами, все болезни могут и должны быть излечимы, а вот смертность, которая в одно и то же время является болезнью больных и болезнью здоровых, болезнью болезней и болезнью здоровья, смертность, которая является и "фактом" болезни, и "фактом" самой смерти, в буквальном смысле неизлечима. Посредством лекарств и реанимации мы можем откладывать смерть со дня на день, с часу на час, — ведь каждая болезнь должна считаться излечимой до самой последней минуты; но смертность, которая делает смертельные болезни смертельными, сама болезнью не является; или же если это болезнь, то в буквальном смысле безнадежная и a priori неизлечимая болезнь. Болезненное нарушение определяется по отношению к нормальному состоянию равновесия, которое оно как раз и нарушает. Каким же образом смертность может быть нарушением? Какую норму она нарушает? Смертность, эта нормальная и вполне естественная аномалия, выражает конечность всего живого. А раз в смертности нет ничего патологического, медицине здесь делать нечего: в общем и целом больной чувствует себя хорошо; вот если бы он немного приболел, тогда мы смогли бы заняться его лечением... Ну что бы ему не заболеть ради того, чтобы дать врачу сразиться с врагом? Что бы ему не заболеть ради того, чтобы наконец получить возможность полечиться? Смертность нельзя ни заменить, ни передать другому. Конкретного человека можно спасти от смерти при конкретных обстоятельствах, пожертвовав собой, предложив себя вместо намеченной жертвы, но нельзя умереть вместо кого-то в принципе; смерть принадлежит к тем вещам, которые приходится делать самому, и здесь никто и никого заменить не может. И подобно тому как смертность является роковым ядром смерти, "болезненность боли" — это роковая сущность боли; всякая конкретная боль случайна, от любой отдельно взятой боли можно спастись, но "сам-факт" боли безусловно необходим; очевидно, в принципе необходимо, чтобы кто-то где-то страдал, хотя вовсе не обязательно, чтобы этот "кто-то" был ты или я и чтобы это случилось здесь и сейчас. Почему здесь, а не там, почему страдает этот, а не тот, почему здесь и сейчас, и, наконец, почему именно эта боль, именно в таком виде и именно в такой степени? Ответ на эти вопросы во многом


160


зависит от достижений нашей медицины и от наших усилии, ибо мы имеем полную свободу действий, чтобы ослаблять, откладывать и перемещать страдания, обменивать одну боль на другую, например, превращать мигрень в ревматизм или менять воспаление седалищного нерва на зубную боль. Наш рок не противится перемещениям, модальным переменам и преобразованиям, которые касаются quod, однако он не дает нам вырвать с корнями "кводдитость" этого quod. Любую боль можно обезболить, однако против болезненности обезболивающих средств не существует. В силу какого-то постоянного алиби один человек как бы пересылает мяч другому, и так до бесконечности, и боль, которая вроде бы превратилась в какое-то отвлеченное страдание без субъекта, переходит от одного к другому, принимает самые разные формы, находит прибежище где-то далеко, вдали от нас. Между тем, неуловимое злосчастье, болезненность вообще, т. е. боль всех и никого, боль кого угодно, каждую минуту поражает какого-то определенного человека, превращаясь в конкретную боль. Аналогичным образом пространственность является неуничтожимой "кводдитостью" пространства, а временность — непоколебимой "кводдитостью" времени. Пространство открывает перед нами широкое поле деятельности: человек перемещается в нем со все большей и большей скоростью, пробивает "звуковой барьер", вырывается из земного притяжения, и нашим головокружительным успехам, кажется, вообще нет никакого предела. И тем не менее вездесущность так и остается для нас недоступной! Даже скорость света все еще остается эмпирической конечной скоростью, бесконечно далекой от вездесущности. Наше перемещение в пространстве становится все более и более быстрым, но пространственность пространства мы все-таки не можем охватить зараз: альтернатива Здесь или Там по-прежнему отказывает человеку в волшебной и сказочной вездесущности, которая позволила бы ему быть сразу повсюду, как говорит Плотин; чтобы попасть из одного места в другое, по-прежнему приходится перемещаться. Итак, если даже наша мобильность увеличится до бесконечности, если даже откроются все возможные пути, проклятие будет все так же непреодолимо. Мы уже показали, что пространство является препятствием, разделяющим людей, и органом, заставляющим их общаться. А теперь мы говорим: препятствием выступает пространственность, это она держит людей на расстоянии друг от друга, являясь инертным принципом расстояния, не позволяющим людям сосуществовать в одном месте; пространственность-препятствие означает, что каждое непроницаемое существо занимает свое особое место, где для других места нет; оно представляет собой минимальное ядро, без которого обойтись нельзя; а


161


вот органом оказывается пространство, с помощью которого расстояния между разлученными людьми становятся относительными; пространство предоставляет нам бесчисленные пути сообщения, воздушные, наземные, морские. Подобным же образом временность времени — это то же препятствие и его орган. Но разве податливость однородного пространства можно сравнить с покорностью времени? В этой идеально послушной, безразличной и нейтральной среде перед свободой раскрывается полный простор; мало сказать, что время текуче и податливо: ведь оно скорее неощутимо, чем податливо; оно не просто послушно; его вообще нет! Несуществующее существование этой среды, бесконечно более неуловимой, чем воздух, является для свободы человека каким-то молчаливым поощрением; оно означает примерно следующее: делайте все, что хотите, все позволено, все возможно, все дозволено и, следовательно, будет воплощено в жизнь. Вот так модальности и внешний вид будущего зависят от нашей деятельности и предприимчивости; мы можем изменять лицо грядущего по нашему усмотрению и делать его таким, каким мы хотим его видеть. Таковы возможности, которые под силу нашей силе, возможности, которые станут действительностью не автоматически, не естественным путем, а лишь благодаря нашей "правомочной силе". Кроме того, всякий отрезок времени может быть сокращен, укорочен, всякий процесс может быть замедлен или ускорен. Разве, с точки зрения продуктивности производства, экономия времени не является основным результатом нашей власти над препятствием? Однако уточним: преобразовательная деятельность человека влияет лишь на способы бытия в будущем, но она бессильна перед "кводдитостью" обудуществления, т. е. перед самым фактом наступления будущего. Аналогичным образом мы можем спрессовывать продолжительность наших действий, однако само время, временность сжатию не поддается. Временные интервалы, нужные нам для того или иного дела, зависят от нашей быстроты, однако само время не в нашей власти. "Tempo" какой-нибудь сонаты зависит от метронома... или от виртуозности игры; но вселенское Время, которое включает в себя все "времена" всех сонат, нельзя ни замедлить, ни ускорить, оно всегда идет своим чередом. Продолжительность какого-то процесса никогда нельзя полностью свести на нет; даже если его можно очень сильно ускорить, он никогда не будет равен тому точечному мгновению без длительности, которое некоторые философы называют вечным Теперь... Так, двадцать четыре часа, которые отделяют меня от завтрашнего дня, сократить невозможно, независимо от того, буду ли я считать минуты на циферблате часов, решать кроссворды, сидеть без дела или просто спать; какое бы занятие я ни выбрал, кален-


162


дарная неделя, которая осталась до следующего воскресенья, так и останется неделей: это хорошо видно, когда речь идет о незанятом времени ожидания, о чистой, субстанциональной временности скуки, которая требует только терпения и смирения; даже самый великий и самый нетерпеливый философ в мире должен будет подождать, пока в его стакане растает сахар, пока вода закипит, пока рана заживет; он может выражать свое нетерпение сколько угодно; при данной температуре и насыщаемости раствора потребуется определенное время, прежде чем сахар растворится; вода закипит не раньше, чем простоит на огне необходимое время; а его рана будет заживать так же долго, как и у других людей этого возраста. Разве эта голая временность ожидания, это чистое время, которое нам представляется инертным и не поддающимся сжатию, это негативное время, которое нельзя ни ускорить, ни сократить, не является "фактом-времени-вообще"? Даже когда удается устранить все причины отставания, все равно остается необходимый минимальный остаток времени, сократить который нельзя и единственной функцией которого является связь чередующихся моментов. Это нечто, которое мы называем временностью, оказывает мягкое и уклончивое сопротивление нашей деятельности: внешне послушное, но по сути несжимаемое и неуничтожимое, это неосязаемое нечто сопротивляется, физически не существуя, и упорствует, не имея никакой вещественности; когда препятствие почти сведено на нет, нашей воле не за что зацепиться, чтобы сломить сопротивление. Такое впечатление, что этот неуловимый и невидимый противник для вида уступает кое в каких деталях, чтобы дать отпор в главном. Быстро ли, медленно ли действует человек, это ничего не меняет: вполне достаточно одного крохотного, ничтожно малого отрезка времени, какой-нибудь миллионной доли секунды, чтобы подтвердить конечность творения и выявить нашу неспособность осуществлять наши намерения мгновенно. Что касается будущего, роковая временность проявляется в чистом виде в факте чередования, посредничества, в необходимости прохождения через промежуточные этапы, по предназначенным ступеням, короче говоря, в медлительности ожидания. В отношении прошлого рок судьбы предстает в факте претеризации; вообще, здесь "кводдитость" — это "необратимость" и "непоправимость": необратимость — невозможность заново пережить прошлость прошлого, кроме как в нереальной и недействительной форме воспоминаний; непоправимость — невозможность аннулировать допущенную однажды ошибку; и подобно тому как мы можем видоизменить модальности будущего, но не можем отменить обудуществление вообще, мы можем нейтрализовать или полностью стереть эмпирические следы и последствия какого-то дурного поступка, можем в будущем быть лучше, но никак не можем отменить факт свершения этого дурного поступка; то, что сделано, может быть отменено, но сам факт действия неуничтожим: можно изменить содеянное, но, не впадая в противоречие, нельзя сделать так, чтобы свершенное стало несвершенным.


163


Раскаяние, обращенное к будущему, свидетельствует о том, что, руководствуясь нравственными принципами, человек распоряжается своим временем и преобразовывает свою жизнь по собственному разумению, сожаление о невозвратимом и угрызения совести по поводу необратимого выражают собой его бессилие и отчаяние перед лицом временности. Надеяться на то, что можно вернуться назад, что время можно повернуть вспять, что будущее можно мгновенно сделать настоящим, не проходя через промежуточные стадии, значит мечтать стать ангелом; значит не видеть разницы между "благоустройством" времени и отменой принципа временности, т. е. химерой вневременности. Сам факт боли, т. е. болезненность, — это смерть; сам факт времени, т. е. временность, — это смерть. А факт смерти — это смертность. Несмотря на то что в отношении времени наши действия вроде бы направлены в другую сторону, чем наши действия в отношении смерти, их можно сопоставить друг с другом. Мы стремимся к сжатию времени, но пытаемся отложить наступление смерти: один и тот же человек стремится и укоротить все сроки, сведя к минимуму все промежуточные стадии, и продлить свое земное существование, откладывая роковой момент смерти на неопределенное время. Уничтожив временность, человек, находящийся в плену и у времени, и у смерти, освободился бы от пут самой смертности! Ведь добиться мгновенности, избавившись от негативности Времени, равносильно переходу в вечность и победе над небытием Смерти. Таким образом, человек всемогущ, когда речь идет о времени, несчастье и смерти, но он бессилен против того "необходимого времени", которое мы назвали временностью, он ничего не может сделать с этим необходимым злом, т. е. с фактом несчастья и несчастьем несчастья вообще. Само воздействие человека на эмпирическое пространство и время, на физическую боль и смерть весьма ограниченно и как бы второстепенно: изменять формы и способы, перемещать в пространстве различные тела, задерживать или ускорять события — вот что во власти людей; и эта власть, как мы видим, распространяется лишь на способы и условия существования. Мы довольны уже тем, что можем укоротить расстояние, приблизить пространственно удаленные места, мы счастливы, если нам удается сэкономить десять минут времени, выиграть несколько секунд, улучшить распорядок дня. Таким же образом человек постепен-


164


но, шаг за шагом проходя все необходимые этапы, побеждает болезни и боль; он ставит перед собой скромные цели: вернуть больному здоровье, оттянуть неопределенный час достоверной беды, удлинить земное существование, продлевая его со дня на день; мы говорили, что болезнь — это нарушение, которое можно исправить, а совокупность тех мер, которые нейтрализуют и компенсируют это обратимое нарушение и возвращают нарушенный порядок, называется лечением. Таким образом, говоря языком Бергсона, наши мелкие и поверхностные преобразования времени, пространства и природы сводятся либо к восстановлению статус-кво, либо к перегруппировке заданных элементов. Одно лишь метаэмпирическое чудо могло бы даровать человеку способность быть везде, т. е. вездесущность, а также вечное настоящее, т. е. вечность; для выражения такого действия, построенного вокруг quid, в нашей грамматике, нет даже подходящего глагола; и у чародея-недоучки, каким является наша раздвоенная натура, не хватает сил на то, чтобы осуществить это чудо. Ставя на повестку дня "все-или-ничего", т. е. альтернативу бытия и небытия, а отнюдь не "больше-или-меныне", прибавление или уменьшение, как бы того хотелось Лейбницу, смерть не имеет ничего общего с нашими эмпирическими перестановками и перегруппировками; как мы увидим далее, смерть — это вовсе не превращение, не переход от одной формы к другой, смерть — это уничтожение, т. е. переход от формы к бесформенности, и даже если можно говорить о превращении, то только о субстанциональном "превращении"; смерть вырывает у человека его бытие самым радикальным образом. Только создание из ничего могло бы сравниться с разрушением и возвращением в ничто... Любая несбыточная мечта о воскресении предполагает возможность воссоздания; то же самое можно сказать и в отношении омоложения, если иметь в виду не частичное и временное омоложение путем хирургического вмешательства, а полное обновление организма: такое обновление, которое компенсировало бы физический и моральный износ, вылечило бы нас от пресыщенности и душевной усталости, подняло бы наш жизненный тонус, ослабленный биологическим утомлением, такое обновление было бы настоящим чудом. На это-то и направлены эсхатологические упования, это-то чудесное будущее, сияющее на горизонте, и обещает нам Апокалипсис, говоря о новых небесах и новой земле (Отк. 21, 4; 10, 6). Ибо "вечная жизнь" не имеет ничего общего с жизнью, длящейся неопределенно долгое время: вечная жизнь — это дар небес!


165


Бессмертие не является предельным долголетием, подобно тому как вездесущность не связана с предельной скоростью, т. е. с постепенно ускоряемым движением, и мгновенность не возникает в результате постепенного сокращения временного интервала. Идет ли речь о быстроте или же продолжительности, никакое скалярное крещендо, никакое постоянное "Все больше и больше", никакой эмпирический прогресс не осенят нас благодатью мгновения, ибо благодать приходит внезапно и сразу; ибо сама вечность — это все-или-ничего.


Абсолютное препятствие смертности совсем иного порядка, нежели более или менее серьезные эмпирические препятствия и физические трудности, встречающиеся на пути долголетия. "Кводдитость" смерти и физические опасности, угрожающие нашей жизни, — это вещи несравнимые, в отличие, например, от смертельных и несмертельных болезней: ведь в противном случае необходимость "смерти вообще" была бы обыкновенным злом в ряду других зол, временно неизлечимой болезнью рядом с другими, зачастую излечимыми болезнями; в ряду преодолимых зол, которые нам угрожают, следовало бы считать и само зло! Значит ли это, что все болезни можно вылечить, кроме одной, против которой лекарство пока еще не найдено; кроме одной, которая в списке болезней года до сих пор остается неизлечимой! Оптимистическая вера в прогресс считает бессмертие не невозможным в принципе, а невозможным на данный момент, при современном развитии медицины, при нынешнем уровне биологических исследований, т. е. пока еще не найдена прививка от смерти... В общем, при таком подходе "смертность-вообще" отличалась бы от смертельных болезней, как одно явление отличается от других явлений того же порядка; необходимость временно смириться с одним из них, не мирясь с другими, могла бы быть объектом казуистики, оппортунистической деонтологии, эмпиризма, лишенного каких бы то ни было принципов. Сама надежда "победить смерть" выражает на антропоморфическом языке силы стремление сделать quod подобным quid. На самом же деле, смерть находится в ином измерении, нежели другие враги, с которыми борется человечество; смерть, неуловимая, как время, и еще более непобедимая, не является противником... С кем тут бороться? С кем вести войну? Против кого разворачивать военные действия? Борьба со смертью — это столкновение без противника, и сама идея победы или поражения — это в данном случае всего лишь метафора. "Триумф" смерти — это антропоморфизм, но всемогущество смертности выражает невозможность обойти неумолимый закон. "Кводдитость" смерти относится к различным причинам смерти как метаэмпирическая форма к эмпирическому наполнению. Наши возможности определены априорно и изнутри каким-то врожденным пороком, не имеющим ничего общего со случайными факторами и конкретными обстоятельствами он сокращает наше существова-


166


ние. Не умереть сегодня ни от той, ни от этой болезни — эта возможность ограничена местными, временными и относительными трудностями; но не умереть вообще — это стопроцентно невозможная невозможность, абсолютная, безнадежная и непреодолимая невозможность; и наше бессилие относится к этой невозможности как две стороны одной медали, как субъективная и объективная стороны одной судьбы. Таким образом, между тем, что от нас зависит, и тем, что от нас не зависит, нет ничего общего.


7. Непознаваемое, невозможное, неизлечимое


Противоположность даты и "кводдитости" позволяет нам выделить два различных вида смирения: смирение перед свершившимся фактом, смирение задним числом, смирение, которое никогда не бывает окончательно смирившимся, и априорное, предшествующее факту смирение. Смирение задним числом, "post rem", подготовлено и своим собственным, и чужим опытом: вопрос в том, с какими бедами следует смириться и до какой степени, зависит от статистических исследований, и на него можно дать тысячу разных ответов в зависимости от эпохи и уровня человеческих знаний; но на него нельзя ответить вообще, ведь ситуация может измениться уже на следующей неделе; в данном случае речь идет не о настоящем смирении, а о серии негативных отступлений перед судьбой, с тем чтобы уложиться в ее все более и более узкие рамки. Смирение a priori и смирение a posteriori соотносятся так же, как систематический скептицизм и сомнение, порожденное поражениями и разочарованиями; априорное смирение заранее и из принципа не является реакцией на поражение, которого, может быть, даже и не было: точнее говоря, оно предшествует возможному поражению, скептик отступает перед судьбой и сам отказывается от своих возможных возможностей. Будет ли таким отступлением смирение перед смертностью смерти? Отрекается ли человек хотя бы от одного из своих прав, отказываясь бороться со смертностью, но продолжая бороться со смертью? Разве проводить различие между "кводдитостью", то есть нашим роком, и изменчивым quid, по отношению к которому наша свобода бесконечна, а власть неограниченна, — это проявление ретроградного духа, обскурантизма и невежества? Мы, конечно, подвергли критике филантропический мелиоризм за то, что он придает Quod количественные и качественные характеристики quid...


167


Но и смиренный пессимизм, делающий "quid" и "quando" похожими на quod, тоже покоится на недооценке рока, на одностороннем упрощении: если в первом случае добрая воля принимает смерть за болезнь, а зло за несчастье, то во втором воля видит в болезни и дате роковую судьбу. В этом случае необходимое зло времени и необходимое зло смерти, противоположные в своих проявлениях, оказываются симметричны: в отличие от торопливой доброй воли, девиз которой: "как можно скорее", "как можно быстрее, а лучше бы прямо сейчас" макиавеллевская воля выжидает и с удовольствием задерживается на полпути, смакует промежуточные стадии, превращает средство в цель; вместо того чтобы сократить время чистого ожидания и свести к минимуму мертвое время, эта злонамеренная воля медлит больше, чем следует, чтобы оттянуть время; значит, это отнюдь не слабоволие, а какая-то упорная воля, воля к бездействию; вместо того чтобы сокращать ненужное время, она его постоянно добавляет. А перед смертью эта дурная воля, наоборот, складывает оружие быстрее и раньше, чем нужно. Она сама создает свою судьбу, но не тем, что удлиняет сроки или экономит на "рвении", а тем, что, наоборот, отступает слишком рано, тем, что сама торопится ограничить свою власть и сдаться. Конечно, можно предположить, что существуют различные степени такого преступного сомнения в соответствии с моментом, выбранным для прекращения борьбы и капитуляции: либо это происходит сразу же, с самого начала, либо на полпути, либо перед самым заветным порогом, почти у самой границы невозможного; но, как бы там ни было, дурная воля, как это было с теми, кто капитулировал в 1940 г., отступает слишком рано, с излишней поспешностью, слишком уж безапелляционно: она не хочет идти до конца и заявляет, что с нее хватит; так, отказываясь продолжать диалектический подъем, догматизм начинает властно повелевать; не имея сил желать до конца, желать страстно и всей душой, желать искренне и всерьез, эта безвольная воля сама собой останавливается на полпути, останавливается тогда, когда она еще могла бы продолжать идти вперед; эта воля перестает желать, тогда как она еще многое может! А она "могла бы смочь", если бы только захотела! У наших возможностей, по-видимому, нет границ, за которыми мера переходит в злоупотребление; никак нельзя узнать, где тот порог, за которым началось бы святотатство: у нас нет никаких внутренних критериев, которые могли бы заставить нас остановиться.


168


Отказ до конца использовать все данные нам возможности был бы в этом случае настоящим кощунством! Однако суеверные люди думают иначе... Ущербная воля, в союзе с ленью, попустительством и, может быть, усталостью, ссылается на роковую судьбу, которая выступает здесь как простой предлог для оправдания; ей удобно назначить границу своим действиям: таким образом, дезертирство, сдача своих позиций прощены заранее; эта пораженческая воля проводит между возможным и невозможным непроходимую черту: в какой-то определенный момент она прекращает свои усилия и суеверно задает то или иное число, то или иное количество, ту или иную цифру, которая будет для нее роковым порогом невозможного, переступать который нельзя... под страхом смерти! Но наша конечность не замыкает наши возможности в какой-то определенный круг, не ограничивает нашу свободу каким-то заранее заданным полем действия. Решение ленивого человека ограничить сферу своих возможностей, запретить себе выходить за ее пределы, за которыми начинается покрытая мраком неизвестная земля невозможного и необратимого, — решение это ничем не обосновано. При таком подходе человек может спорить с судьбой только до тех пор, пока не достигнет какой-то рекордной скорости, какого-то непереходимого предела, какого-то непреодолимого возраста... Юридическая ответственность может иметь место до какого-то определенного предела; но ведь любовь и долг не знают никакой меры, никаких границ. Человек, возможности которого до самого последнего вздоха безграничны, предпочитает сам угадать себе свой предел: только до тех пор и не дальше. Склонная капитулировать воля заявляет, что дальше уже все зависит от судьбы, что бороться, протестовать и бунтовать уже бесполезно. Она принимает решение, что пришла пора отчаяния, и с места в карьер заявляет, что положение безвыходное. Откуда же дурной и слабой воле это известно? Кто ей об этом сказал? Каким образом она может лучше Бога знать, что это зло излечимо, а то нет? Непознаваемое, невозможное, неизлечимое, социальное зло, нравственный грех — вот пять плохих оправданий дурной воли, расположенных по восходящей лицемерия, пять все менее и менее убедительных предлогов для нашего неисправимого макиавеллизма. Как же можно узнать заранее, что то, что сегодня считается непознаваемым, не является попросту непознанным? Когда неизвестное становится наконец известным, мы понимаем задним числом, т. е. a posteriori, что непознаваемое было вполне познаваемо. Каждая эпоха вообще склонна абсолютизировать свое относительное незнание. До тех пор пока наш собственный опыт не докажет нам обратного, мы объявляем, что неизвестное нам вообще никогда и ни при каких условиях не может стать известным. На самом же деле если непознаваемое действительно не может быть познано, т. е. его "невозможно" познать a priori, приходится признать, что это непознаваемое не может иметь никакой определенности и совершенно не-


169


уловимо: ведь, поскольку всякая определенная вещь рано или поздно может быть познана, непознаваемое должно принадлежать к совсем иному измерению. Не является ли это "со-всем-иное-измерение" самой тайной "кводдитости"? — И аналогичным образом, невозможное — то есть недоступное человеку — обычно сводится к тайной и подсознательной воле к поражению. Следовательно, невозможное оказывается дурной волей, надевшей маску смерти. А в действительности бесстрашные люди преодолевают физически непреодолимые препятствия, летают быстрее скорости звука, побеждают силу земного притяжения, завоевывают космическое пространство, не боясь божеской кары за это смелое святотатство; так, значит, звуковой барьер не был священным, а космическое пространство не было неприкосновенным! Да, Бог, видимо, не находит ничего предосудительного в том, что мы высадились на Луне... раз мы можем это сделать! — Бог также никогда никому не запрещал ни облегчать так называемые неизлечимые страдания, ни лечить болезни, поддающиеся лечению. А лечить можно любые болезни! Даже когда приходится на время смириться, вовсе не обязательно во всеуслышание признавать свое поражение, ведь слишком быстрое отступление подозрительно. Разве отказ лечить находящегося при смерти больного в некоторых случаях не является преднамеренным убийством? Для морального кодекса пораженцев, ищущих только подходящие предлоги, эвтаназия не является делом совести. В Средние века считалось кощунством лечить "священные" болезни и страдания, якобы посланные Богом; а в наше время люди не признают ни святых страданий, ни неприкосновенных проклятых болезней и, не веря никаким запретам, лечат проказу, эпилепсию, берутся за неизлечимые болезни, и никакой небесный огонь не поразит их за такую самонадеянность. А социальная несправедливость, порождаемая людьми, тем более не может считаться роком судьбы: от Декарта до Маркса и современных революционных мыслителей настоящая философия всегда была в этой области философией непримирения; рок, который эксплуататоры приводят в оправдание существующего порядка вещей, выдуман людьми; роковая судьба — это предлог, за которым скрывается наше постыдное потворство злу. Социальное зло — это и страдание из-за наносимого им вреда, и нравственный грех, с точки зрения его побудительных причин. Считать нравственный грех роком судьбы — это не просто верх бесстыдства, это дурная воля в чистом виде; если до этого дурная воля преувеличивала уже существующую трудность, то в данном случае она сама создает несуществующее препятствие; если сначала дурная воля использовала препятствие в своих целях, раздувала его как могла, то теперь она сама делается


170


злонамеренной. Когда речь идет о лечении рака, желание выжить не превращается непосредственно в умение: относительность всякой победы здесь объясняется объективными причинами. Но в случае с дурной волей речь идет о преднамеренности. И тут можно сказать: "невозможное" безнравственно! Там, где "хотеть" уже означает "мочь", где наша власть вполне соответствует беспредельности наших желаний, где воля может все, что она хочет, где свобода неограниченна и всемогуща, дурная воля, не смущаясь, сама встает у себя на пути под предлогом невозможности хотеть по-другому, т. е. иначе, чем хочет она сама, ссылаясь на какую-то фатальность лжи, как будто ложь не находится в полной зависимости от нашего свободного желания; она заявляет: войны будут всегда, забывая, что войны не являются, подобно землетрясениям и извержениям вулканов, стихийными бедствиями "в себе", с которыми человек, бессильная жертва и удрученный зритель, должен смириться скрепя сердце; война — это зло, которое одни люди свободно причиняют другим... Извержение вулкана не вызывает "возмущения"; а вот война, зло в основном человеческое, возмутительна; и ложь здесь возмутительна, совершаясь, как грех в чистом виде. Итак, смирение перед грехом не просто грех: смирение перед злом, которое существует только потому, что этого хочет дурная воля, само является злом; проще говоря, смирение перед дурными желаниями — это уже дурная воля; смирение перед дурной волей — это проявление дурной воли; более того, это и есть дурная воля в собственном смысле слова: та предупредительная дурная воля, которая создает дурные намерения, с которых все и начинается. Значит, мало сказать, что "разрешение" на грех просто усугубляет его будущее "совершение" подобно тому, как умысел является отягчающим вину обстоятельством! Разрешение само является "совершением", первой фазой греха! И оно не менее тяжко, чем грех в собственном смысле слова. Подобно тому как потворство искушению — это уже искушение, которое предопределяет наше поражение, лицемерное смирение перед грехом — это сообщническая злонамеренность, скрывающаяся под маской недотроги и праведницы. Как можно примириться с несуществующим злом, которое вызывается к жизни самим смирением?


Этот порочный круг лжи — макиавеллевский софизм в чистом виде. Однако уловка эта шита белой нитью: ведь тот, кто, заранее извиняясь во лжи, делает вид, что его вынуждают лгать, жульничает слишком явно; ссылаясь на свое бессилие, он доказывает свою злонамеренность. Вот настоящий "ленивый аргумент", как говорили философы Мегарской школы: он служит для оправдания успокоительного смирения с псевдосудьбой, которую злонамеренные люди создают свои-


171


ми руками и которая снимает с них всякую ответственность, ибо отрицает возможности и случайности будущего. О неумолимом роке здесь можно говорить лишь в том смысле, что он возникает внутри самой воли и только благодаря ее желанию. Эта имманентная необходимость так же имманентна, как и принцип тождества: ведь нельзя одновременно сделать и не сделать одну и ту же вещь. Противоположное действие уже совершенному действию возможно будет только в ином контексте, т. е. в жизни другого человека... Невозможность не сделать по-другому (ведь в будущем все возможно), а вернуть назад уже сделанное, хотя оно и было сделано совершенно свободно, эта невозможность, ставшая задним числом такой непреодолимой, не является ни материальной невозможностью в собственном смысле слова, ни результатом непредвиденного препятствия: она, скорее, связана с нашей деятельностью, которая творит историю; можно даже сказать, что это свобода, вывернутая наизнанку, априорное бессилие нашей творческой силы и отрицание любой позитивности. Почему не назвать Альтернативой это неосязаемое проклятие, эту утонченную форму конечности? По поводу необратимости времени мы говорим примерно следующее: воля может переделать то, что она сделала, но она не может отменить сам факт того, что она это сделала; всегда можно изменить то, что уже сделано, но факт совершения действия отменить нельзя. Наша нравственная воля всемогуща постольку, поскольку она может все, что хочет, поскольку все желаемое ей доступно, и так до бесконечности: напротив, всемогущество оборачивается жалким бессилием в силу того, что наша воля ничего не может сделать с уже свершившимся фактом. Эта полувласть делает ее похожей на мага-недоучку, который не способен справиться с враждебными силами, им же самим разбуженными.


Хотеть лишь один раз, не имея возможности "перехотеть" задним числом, — вот единственная "кводдитость" почти всемогущего желания. Итак, на деле желание не всемогуще: однако само действующее лицо, по крайней мере, пока оно действует или пока оно говорит о своем действии, признавать этого не должно; это дело третьих лиц, свидетелей акта. Философское отношение к своему положению чревато опасностью, и действующее лицо может, поддавшись искушению, принять за необходимое то, что им не является, оно может согрешить из малодушия... Нет ли риска преждевременно сложить оружие, если проводишь слишком четкую грань между отдельным несчастьем и корнем зла вообще? Простодушие — вот условие, которое позволяет доброй воле добиваться невозможного.


172


Ложная мудрость, которая относится к излечимой болезни так, как следует относиться только к неизбежной смерти, а в отношении даты ведет себя так, как должно вести себя только по отношению к "кводдитости" и смертности, эта мудрость смирения покоится не на живой "софии", а на "софизме". Разве субстанционалистский софизм (ибо речь идет о нем) не является застывшей Софией? Субстанционализм верит в неизменную субстанцию "Быть больше", чем в бесконечный динамизм "Мочь". Пренебрегая человеческой способностью к действию, субстанционализм принимает человека за статичный объект, контуры которого заданы окончательной границей необходимости, и берет на себя задачу ограничить поле его деятельности. В этом отношении субстанционализм — это настоящий нигилизм, а смирение, к которому он нас призывает, — это настоящее отчаяние. Он отвергает свободу и тем самым отрекается от истинности человеческого бытия: ведь у него нет ни определенной формы, ни твердой сущности; вообще, человек — это не просто бытие, а сотворенное бытие и действующая сила, это центр активности и свобода действия, это бесформенность постоянно изменяющихся форм. Человеческая деятельность развивается в пространстве и естественном временном измерении, без которого невозможно никакое последовательное развитие событий; в каждое отдельное мгновение человеческая личность — это "еще-нет" в процессе своего становления, и сущность его выявляется всегда только в будущем. Крылья наших возможностей уносят нас все дальше и дальше в запредельную высь... ибо тот, кто всего лишь существует, способен сделать бесконечно многое! Ведь, почти не существуя, человек раздвигает до бесконечности границы своей роковой судьбы. Эта власть человека беспредельна, когда речь идет о дате, однако человек совершенно безоружен, когда дело касается самого факта. Всякую черту можно переступить, не совершая кощунства, однако "сам-факт-границы" преодолеть нельзя, ибо этот факт есть не что иное, как наша конечность... Так, явления, происходящие внутри Вселенной, поддаются объяснению; однако вся Вселенная в целом, причина и цели бытия нам недоступны. Зачем нужно, чтобы что-то существовало? И с какого времени? И почему "нечто", а не "ничто"? Подобные метафизические вопросы, по мнению Шопенгауэра, позволяют только обнажить абсурдность существования. Мы же скажем: человек находится одновременно по ту и по эту сторону смерти; по ту сторону в силу своего трансцендентного сознания, а по эту — из-за того, что мыслящее существо само подвержено смерти через мысль о смерти, боль и страдание, последний день и час; несмотря на то что мыслящее существо может осмыслить свою смертность, оно целиком в ее власти. Мысль опережает смерть, но априорность смерти предше-


173


ствует всякой мысли. Даже смирение перед смертью — это проявление инициативы и попытка упредить судьбу. Но смирившийся тоже умрет! Таким образом, человеческое существование и жестко, и гибко в одно и то же время: жестко, как общечеловеческий рок, гибко, как личная судьба; значит, в принципе изменения возможны. Мы робко ощупываем контуры нашей конечности, чтобы найти в ней слабое место и проникнуть в бесконечные глубины рока, от которого никогда нельзя будет полностью избавиться. Поэтому геронтология постоянно развивается, в то время как танатология совершенно неподвижна: средняя продолжительность человеческой жизни постоянно увеличивается, и все-таки человек, который борется с болезнями все успешнее, по-прежнему безоружен перед лицом смерти.


Непреодолимая "кводдитость" смерти, неистребимая смертность заставляют нас впадать в отчаяние, а прогресс в области медицины пробуждает уснувшую надежду: смирение постоянно заключает надежду в границы рока, но неустанно пробивая брешь в смирении, надежда возвращает осажденному человеку его будущее. Малодушный спешит поскорее впасть в отчаяние, ведь он слишком боится будущего: тогда у него будет слишком много надежды! Такое решение не использовать возможности и шансы, которые дает обудуществление, — это настоящее убийство: это — убийство времени. Это отчаяние надежды... Итак, мы постоянно мечемся от бунтарской надежды к смиренному разочарованию и от покорности судьбе к безумной надежде; иногда даже случается так, что вместо того, чтобы сменять друг друга, продолжая наши душевные колебания, оба противоположных состояния духа соединяются в одном двойственном чувстве. Такова наша внутренняя двойственность — следствие неоднозначной приотк-рытости становления.


Поющее завтра, обещанное нам героем Сопротивления, радостная песнь будущего, о которой говорит Бергсон в конце своей заметки о Равессоне, основаны только на quid'итативной надежде. Габриэль Пери погиб за лучшее будущее, однако, в отличие от ангела Апокалипсиса, он не обещал нам, что временность времени, завершив свой круг, исчерпает себя и что смертность смертности будет преодолена. Итак, подобно органу-препятствию времени, различие между Quod и quid дает повод и для пессимизма, и для оптимизма: наша растяжимая судьба оправдывает собой разочарование и необузданные надежды, смирение мудреца и безумно разумные амбиции врача и инженера.


174


8. Окончание и начало


Мы будем говорить здесь только об окончании, ибо только оно решает вопрос об открытости или закрытости. Именно становление — это, в первую очередь, обудуществление: в нормальном становлении, т. е. становлении, обращенном к будущему, грядущее указывает, куда идти, задает направление и ориентацию, смысл и конечную цель. Окончание, увы, важнее начала, поскольку последнее слово будет за ним; поэтому, когда человек умирает, вспоминают скорее о его последних годах, чем о первых. Итак, закрытая дверь мешает нам идти не назад, а вперед. Хотя у жизни однажды и было начало, хотя она и ограничена днем рождения, тем не менее она остается все так же приоткрыта, пока неизвестен ее последний час; достаточно тончайшего луча надежды, малейшего просвета, чтобы осветить существование, лишенное вечности, и воссоздать для него необъятные перспективы будущего. Если при определенности начала окончание было бы неопределенным не только в отношении даты, но и в своей "квод-дитости", то жизнь была бы не приоткрыта, а открыта нараспашку; это было бы бессмертие, не совпадающее с настоящей вечностью, ведь это тот случай, когда какое-то существо начинает однажды свое существование, но, родившись, продолжает жить неопределенно долго; у этого бытия в прошлом было начало, но в будущем не будет конца; подобная открытость не является открытостью абсолютно вечного бытия — т. е. вечного, так сказать, "с двух сторон" и "двух концов" (с тонки зрения до и после), проще говоря, вечного в собственном смысле слова (без ссылки на время, у вечности без начала и конца нет "концов"); нет, такая открытость — это открытость "относительно вечного" или "наполовину" вечного (если можно так выразиться) существа, это открытость существа, ставшего вечным... в день своего рождения! Такая надежда на бессмертие вполне соответствует этому одновременно естественному и сверхъестественному существу, полубогу, или промежуточному созданию, каким является человек: "относительно абсолютное", а вовсе не абсолютно абсолютное существо и в самом деле должно бы рассчитывать не на вечную вечность, а на временную вечность или временную вневременность, на некую полувечность. Однако по мере того как тысячелетия сменяют тысячелетия, бессмертие постепенно сливается с вечностью; в конце концов, вечность, у которой было начало, и вечность без начала вроде бы ничем и не отличаются; ведь одно бесконечное не может быть больше или меньше другого бесконечного: все бесконечное одинаково бесконечно. Итак, бессмертие могло бы быть


175


предназначением рожденного вечным", т. е. существа, сходного и с человеком, имеющим начало, и с Богом, обладающим бесконечной открытостью — обратный случай, который можно назвать просто вечностью, также подтверждает решающую роль окончания: вечное существо — это какое-то древнее создание, полубожественное и бессмертное, но только с другого конца. Можно предположить, что оно существовало всегда, но вдруг в одно прекрасное утро умирает. Это чисто теоретическое предположение, ибо если бы какое-то существо существовало всегда, то это, безусловно, было бы вне времени; а следовательно, его уничтожение абсурдно. Допустим все же, что некое существование никогда не начиналось, оно все равно будет безнадежно закрытым, если в один прекрасный день ему наступит конец; каким бы "вечным" ни было это нерожденное, но подверженное изменениям существо будет обречено! Наступит конец или нет — вот что имеет значение, остальное неважно. Человеческая жизнь, приоткрытая со стороны будущего благодаря неопределенности часа, в другом отношении закрыта с обеих сторон: со стороны окончания она закрыта определенностью Quod; со стороны начала она надежно заперта на замок датой рождения. Времени жизни, определенному в начале и частично неопределенному в конце, будущее нужно как воздух. Асимметрией рождения и смерти как раз и объясняется сознательная, "векторная" направленность нашей жизни. Если бы, при необратимости становления, выход был бы так же герметически закрыт, как и вход, то странствующий по жизни человек все равно стал бы стучаться в эту дверь: такую закрытую дверь рока Леонид Андреев описывает в начале "Анатэмы"; в этом случае лишенное надежды существование замыкается в собственных рамках. Если при определенности начала надежда на выживание широко открывает дверь и превращает конец в продолжение, то человек, притянутый столь безбрежным будущим, на крыльях надежды уносится через эту дверь из своего земного существования. Наконец, если жизнь, с одной стороны, привязанная к дате рождения, а с другой — подверженная смерти, остается приоткрытой благодаря незапланированности последнего часа, если жизнь наполовину свободна, то мы можем спокойно продолжать заниматься своими делами, хотя, конечно, финальный исход будет, увы, тот же: даже для самых старых людей "час неточный" — это свежий воздух, который позволяет им дышать... Дата рождения всегда является тем, чем потом, задним числом становится дата смерти. То есть определенным числом, набором цифр, таким же, как регистрационный номер в паспорте или на каких-нибудь учетных карточках; итак, в некотором смысле начало имеет предопределяющий характер, ведь им задается первый, началь-


176


ный момент всякого существования; факт рождения можно точно зафиксировать через пространственно-временные координаты. За всю историю человечества и целой Вселенной только одна монада, единственная в своей индивидуальной уникальности и в своей самости, начала свое существование здесь и сейчас; только одна-единственная жизнь началась в такой-то день и такой-то час, в этом доме и этой колыбели: все началось в этом месте и в этот момент! Со своей хронологической и топографической определенностью, со своей календарной и географической точностью рождение — это самое однозначное и самое необратимое событие в нашей судьбе; в самом деле, вместе с этим начальным событием задаются фатальные недостатки и элементы судьбы, которые сыграют свою роль в дальнейшем существовании; биологические данные, анатомические изъяны, наследственность — почти все решается и определяется в эту начальную минуту "точного часа". И наоборот, все, что в нашей жизни является ожиданием, все, что не является заданным, решенным, одним словом, все возможное группируется вокруг будущего окончания; дата рождения всегда была элементом нашего гражданского состояния, всегда была записана в нашу биографию, всегда предопределяла нашу судьбу; а вот дата смерти подведет последнюю черту нашей судьбы, завершит наш жизненный путь, дополнит нашу биографию только ретроспективно и лишь для третьих лиц; а в настоящий момент, пока сам человек жив, его собственная биография остается неполной. Асимметрия рождения и смерти в конечном итоге объясняется асимметрией прошлого и будущего: ведь между ними существует какое-то однонаправленное движение, которое и есть обудуществление; прошлое — это прошлое, или, лучше сказать, что было, то было, и принцип тождества навсегда определяет его форму. От определенности претерита мы постоянно переходим к амфиболии "еще-нет". Итак, существует асимметрия самого прошлого прошлого и самого будущего будущего: ведь, подобно тому как смерть — это самое отдаленное будущее, всегда грядущее грядущее, постоянно маячащее впереди "еще-нет", рождение — это самое отдаленное прошедшее, самое далекое прошлое нашей жизни; своя собственная смерть (т. е. смерть какого-то человека для него самого) — это будущее, которое никогда не станет ни прошлым — разве только для тех, кто нас переживет, — ни даже настоящим — разве только для свидетелей кончины; может быть, страх смерти — это боязнь того, что такое будущее, предназначенное вечно оставаться будущим, станет настоящим? Соответственно, наше собственное рождение (мое для меня, твое для тебя) — это прошлое, которое никогда не было настоящим, а тем более будущим... разве что для наших


177


родителей: это предшествующее любому воспоминанию "уже-нет" всегда было далеким и необратимо устаревшим. Вероятно, можно сказать, что рождение относится к дородовой вечности так же, как смерть относится к вечности посмертной: значит, между незапамятным или вечным ничто предшествовавшего бытию не-бытия (ведь бытие существовало не всегда) и вечным ничто не-бытия последующего (ведь бытие будет не всегда) в этом смысле есть какая-то симметрия. И все же тайны рождения и смерти вовсе не близнецы: обратное соотношение бытия и не-бытия в начале и конце существования все меняет; ведь вначале бытие сменяет не-бытие, а в конце не-бытие приходит на смену бытию; между первым и последним мгновением, между альфой и омегой, порядок и направление изменений совершенно меняются; меняется буквально все, между возникновением бытия, до этого не существовавшего, и трагическим уничтожением уже существующего нет никакого сходства и соответствия. В зависимости от того, идет ли меонтическая вечность до или после онтической временности, меняется весь ее смысл. При рождении ребенка люди думают об этом новом существе, появившемся на свет, и не думают о черной ночи, которую эта заря освещает, о тишине, которую нарушает первый крик новорожденного, о безлюдной пустоте, которая вдруг заселяется; когда появление нового существа озаряет мрак небытия, было бы просто извращением смотреть назад на его прошлое несуществование, вместо того чтобы обратить все взоры вперед. Нормальное сознание с радостью приветствует не негативность несуществования, а созидательную позитивность; и в самом деле, грусть по поводу сотворения нового буквально противоестественна, ведь она была бы направлена "против течения", т. е. в сторону невозможного обратного движения становления... Разве становление, делающее будущее настоящим, не есть постоянный и необратимый процесс? Если бы рождение было таким же исчезающим появлением, как искра, если бы оно сводилось к появлению мертворожденного, оно могло бы вызывать и оптимизм, и пессимизм в зависимости от того, с какой стороны посмотреть... Но рождение — это мгновение, которым начинается определенный отрезок времени, это начало продолжительной жизни, которая продлится несколько десятилетий! В самом деле, начало не является такой же трагической амфиболией, как окончание: в последний момент смерть придает жизни форму, однако чтобы дать эту форму, она должна отменить жизнь; она говорит "да" и "нет" в одно и то же время. Рождение, напротив, говорит "да" дважды: сначала оно утверждает, а затем подтверждает то, что утверждает; следовательно, оно дает жизнь два раза, первый раз потому, что как и смерть, оно является определяющей грани-


178


цей жизни, второй раз потому, что оно не душит новое существо в зародыше, а дает ему бытие и является первым моментом его жизни. Начало говорит "да", говоря "да" своему первому "да"... определенная дата. Смерть говорит "да", говоря "нет", но час ее неопределен. Это только задним числом и только на языке теорий начало и конец присоединяются с разных сторон к настоящему, как объекты в пространстве; это только ретроспективно, рядом со своим собственным небытием рождение и смерть становятся симметричными как правая и левая стороны: необратимая длительность, неизменная смена событий, непредсказуемое обудуществление тогда похожи на прямую линию, начерченную на доске или скорее на роман, развязка которого нам известна заранее. Но жизнь — это не роман, тысячу раз читанный и перечитанный; жизнь не записана на пластинку, как какая-нибудь соната, которую мы помним с первой до последней ноты. Своя собственная жизнь — это книга, которую каждый человек, глядя в прошлое, всегда читает впервые! Процесс становления, который мы переживаем в каждый конкретный момент, изо дня в день, все так же уникален и полон случайностей благодаря неточности часа. Разве заключенное между своей родовой границей, которая носит определенный характер, и своей летальной гранью, растяжимой и подвижной, приоткрытое время нашей жизни со своей неумолимой смертностью и своей сколько угодно переносимой смертью не является приключением?


1   ...   10   11   12   13   14   15   16   17   ...   31



Схожі:

Владимир янкелевич iconДокументи
1. /Владимир Лещенко - Полет Кондора/Владимир Лещенко - Полет Кондора.doc
2.
Владимир янкелевич iconНовогодняя ночь на «Первом национальном»
Бурановские бабушки, Михаил Поплавский, Таисия Повалий, Иосиф Кобзон, Наташа Королева, Потап и Настя, Нани Брегвадзе, Витас, "Кролики"...
Владимир янкелевич iconСыновья его любовницы
В ролях: Игорь Лагутин, Екатерина Стриженова, Александр Резалин, Дарья Повереннова, Роман Богданов, Алексей Осипов, Станислав Бондаренко,...
Владимир янкелевич iconСыновья его любовницы
В ролях: Игорь Лагутин, Екатерина Стриженова, Александр Резалин, Дарья Повереннова, Роман Богданов, Алексей Осипов, Станислав Бондаренко,...
Владимир янкелевич iconВСё это и сейчас существует!
Я расскажу тебе о сотворении, Владимир, и тог­да сам каждый на свои вопросы ответы сможет дать. Пожалуйста, Владимир, ты послушай...
Владимир янкелевич iconДокументи
1. /Владимир Волков.docx
Владимир янкелевич iconРешение №80 от 2
Общество с ограниченной ответственностью «Группа компаний «владоград» (Руководитель Михайлов Владимир Петрович)
Владимир янкелевич icon07 Апреля 2011
В ролях: Сергей Маковецкий, Елена Яковлева, Даниил Спиваковский / Владимир Панков
Владимир янкелевич iconДокументи
1. /Леви Владимир Львович - Я и Мы.doc
Владимир янкелевич iconДокументи
1. /Жикаренцев Владимир - Путь к свободе.3.doc
Владимир янкелевич iconДокументи
1. /Владимир Львович Леви - Приручение страха.txt
Додайте кнопку на своєму сайті:
Документи


База даних захищена авторським правом ©te.zavantag.com 2000-2017
При копіюванні матеріалу обов'язкове зазначення активного посилання відкритою для індексації.
звернутися до адміністрації
Документи