Владимир янкелевич icon

Владимир янкелевич




НазваВладимир янкелевич
Сторінка4/31
Дата конвертації14.03.2013
Розмір6.37 Mb.
ТипДокументи
1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   31
1. /yank.docВладимир янкелевич
Глава 1

СМЕРТЬ В ТЕЧЕНИЕ ЖИЗНИ


1. Размышление о смерти


Платон прав: в смерти, в буквальном смысле, познавать нечего [1]. Наша тройная проблема уже свидетельствует о том, сколь трудно говорить и даже думать о смерти. Можно ли позволить себе постоянно думать и никогда не говорить о ней? Действительно, сама мысль о смерти — мысль сумеречная, а еще чаще — псевдо-мысль. Если "Место" постигается, по выражению Платона, только "незаконным рассуждением", а существование Времени, по словам Аристотеля, туманно и неясно [2], то смерть тем более едва мыслима: в этом понятии полной нигилизации не найдешь, за что ухватиться, не отыщешь никакой зацепки, которая могла бы удержать понимание. "Мысль" о ничто — это ничто мысли, небытие объекта, уничтожающее субъект: как невозможно видеть отсутствие, так же нельзя помыслить ничто; таким образом, мыслить вообще ничто — значит не мыслить ни о чем, то есть не мыслить. Псевдо-мысль о смерти — лишь разновидность дремоты. В чем же может заключаться "размышление о смерти" — обычное занятие мудрецов, согласно "Федону", предвосхитившему линию подражания Иисусу Христу? Чем может быть занят мудрец? Ибо забота о смерти предполагает, совершенно очевидно, весьма наполненную жизнь... Размышлять о смерти — легко сказать! На портретах святого Иеронима иногда начертаны в качестве эпиграфа два слова: Думай о смерти! На картине Доменико Фетти "Размышление" изображена аллегория Мудрости, погруженной в раздумье над черепом; но напрасно Мудрость старается сосредоточиться — она ни о чем не думает, ибо о смерти нечего помыслить, и эта мудрая голова так же пуста, как и череп — предмет ее размышлений; пуста, как и кенотаф, над коим она склонилась якобы в "созерцании"; разум Мудрости пуст, как пуста мысль о теле, называемая Болью. Созерцать смерть для человека то же, что созерцать поверхностную глубь ночного неба: он не знает, к


1 Платон. Апология Сократа. 29а.

2 Платон. Тимей, 49а, 526; Аристотель. Соч. в 4-х томах. Т. 3. М., 1981. С. 145. Перевод В. Н. Парного. — Прим. пер.


42


чему приложить усилия, и рефлексия, равно как и внимание, остаются беспредметными. Романтическая музыка, в ее элегически-мрачных аспектах, нередко впадает в такие пустые раздумья: это не мысль, а "думка", мысль только нарождающаяся и всегда незавершенная, разновидность грезы, в общем, тихая грусть. Смутная тоска. Итак, будем размышлять, раз нам это рекомендуют. А потом? Не зная, о чем думать, человек с ужасом замечает, что думает о другом — естественно, о чем-то, доступном мышлению. Чтобы не превратиться в размышление о жизни, размышление о смерти может выбирать только между послеобеденной дремотой и страхом — между мечтательностью на грани сна и агностическим отношением к жизни, поскольку страх — это растерянность сознания, сделавшего попытку помыслить смерть так, как мыслят некое завершенное содержание, и отступающего перед этим монстром в испуге и смятении.


Бессодержательность мысли о смерти легко объяснима. Если использовать здесь терминологию Шеллинга, смерть — это ничто, разрушающее мысль; смерть не есть небытие; мысль ни о чем, как мы говорили, — это не-мысль; здесь отрицание отскакивает от объекта к субъекту, убивая его. Смерть — именно это ничто, убийственное отрицание. Смерть — не такой объект, как другие! Мысль мыслит понятия в их отношении к другим понятиям, то есть относительно и частично; мышление, как ходьба, выдвигает одно понятие перед другим; исходя из этого, смерть — тотальное не-бытие всего нашего существа — так же немыслима, как и бытие, и даже еще более немыслима, поскольку предполагает, прежде уничтожения бытия, помыслить его полноту. Мысль о смерти никогда не помышляет смерть целиком и всесторонне, как надлежало бы сверхсознанию, жонглирующему объектом. Смерть — и отнюдь не в гносеологическом, а в буквальном смысле — есть априорность по отношению к мысли, то есть мысль всегда предваряема смертью. В какой бы момент ни начали мы размышлять, априорность смерти уже здесь, туманно-непроницаемая и обволакивающая; напрасно мысль вновь берет разбег, пытаясь сделать смерть своим объектом, — охватить его она не в силах, и, не одолев чудовищного априори, мысль срывается, скользя. Напрасно она ощупывает гладкую, массивную нависающую стену в поисках какого-нибудь выступа, рычага, за который можно было бы ухватиться. Смерть всегда предупреждает ее попытки, она — парадоксально — "досущностна"! Гносеологическая априорность, благодаря которой возможно мышление, сама по себе немыслима; тем более вдвойне непознаваема априорность смерти, не являющаяся даже условием познания, ибо эта априорность представляется не столько плодотворным ограничением, сколько прежде всего исходно существующим препятствием, как бы изъяном, отягощающим силы и возможности разума. Непостижимость смерти — за пределами наших понятий!


43


Поскольку невозможно помыслить смерть, у нас, по-видимому, остаются лишь два выхода: либо размышлять над смертью, вокруг, по поводу смерти; либо думать о другом, не о смерти, а, например, о жизни. Первое решение растворяет проблему в море безобидных общих рассуждений. Как мы увидим, эвфемизмы и перифразы по отношению к невыразимому — то же, что эта маргинальная философия по отношению к немыслимому: искусство болтовни вокруг да около темы. Что же касается второго решения, то можно ли назвать его "решением"? Несомненно, познание предполагает познаваемый объект, "нечто", некий Плюс или модус бытия, даже если этот модус бытия — не-бытие: ибо то не сущее, о котором повествует "Софист", будучи отличным от бытия, является позитивной негативностью. Интенциональность мысли, такие свойства мыслимой вещи, как присутствие и наличие особенностей, как будто бы оправдывают номинализм, свидетельствуя в то же время против возможности "танатологии". С этой точки зрения, смерть "мыслима" в столь же малой степени, как Бог, время, свобода или таинство музыки. Ни время, ни становление мысли не поддаются, но можно помыслить определенные темпоральные содержания, становящиеся во времени; ведь и глаз, собственно говоря, видит не свет, столь же невидимый, как и светлый мрак Псевдо-Дионисия, — глаз видит только освещенные дневным светом объекты. Точно так же мы никогда не мыслим смерть (имея в виду смерть как винительный падеж при акте мышления, как непосредственный объект намерения и прямое дополнение переходного действия, называемого Мышлением), ибо смерть, собственно, немыслима. Зато можно мыслить о смертных, а это живые существа, в какой бы момент они ни стали объектом мышления. Таким образом, кто мыслит о смерти, мыслит о жизни. Человек обречен мыслить только во всей полноте, познавать только утвердительную позитивность смертного, полного жизни! Если нельзя мыслить, то не попытаться ли вспоминать? Быть может, неотвязность памяти и привычки компенсируют невозможность хода размышления... Проповедники как раз и призывают забывчивого человека с помощью всякого рода аскетических мнемотехник и особых памяток без конца напоминать себе о том, что нельзя помыслить. Memento mori! Помни... Известно, сколь мучительно-сильный страх вызывала навязчивая идея смерти у Бодлера. И в самом деле, раз мы отказались от всяких претензий на дидактику,


44


что нам остается, если не навязчивая, неустанно воспроизводимая памятью, вечно возвращающаяся, пережевываемая без конца, без развития, без вариаций, однообразная, неизменная, маниакальная идея смерти? Брат, придется умирать! Размышление о мудрости умирания заменяется призывом к порядку смерти. Когда речь идет о Боге, мы, не имея возможности анализировать, прибегаем, по примеру Псалмопевца, к таким доступным средствам, как поклонение, призывание того, кто неописуем, посвящаем ему бесконечные молитвы, и это приводит нас в состояние экстаза, близкое к гипнозу. Когда наша тема — навязчивый фундаментальный бас, аккомпанемент в низком регистре, неотделимый от многозвучия жизни, или, еще точнее, когда речь идет о кромешной тишине, к которой все сводится, — что нам остается? Разве что повторять назойливый рефрен, мрачный рефрен отчаяния. Оканчивать, например, каждую фразу междометием "Увы!"... Напоминание — это, конечно, не мысль; мания еще меньше похожа на последовательность мыслей; наваждение не тождественно размышлению; путем упражнения можно выработать в себе привычки и некий автоматизм, нисколько не продвинувшись в познании смерти. Итак, этот путь частого повторения никакого прогресса мысли не обещает.


2. Смерть как глубина и как будущее


Если смерть, исходя из жизни, собственно, немыслима, — то, быть может, она вообще существует вовсе не для того, чтобы о ней мыслить? Но поскольку невозможно ни о чем не мыслить, вероятно, самое лучшее — это мыслить о другом. Бытие, по всей видимости, дано нам не для того, чтобы размышлять о небытии... о котором, впрочем, нечего и помыслить; по всей видимости, эта тотальная, бесконечная "мысль" пагубно действует на нервы, она вредна, ибо обесценивает все эмпирические интересы, все относительные ценности продолжающейся жизни, все конструктивные задачи "грешного" мира. Вероятно, мыслить о сверхъестественном событии противоестественно; вероятно, тяга к небытию — своего рода нездоровая изощренность... Уже Бергсон отмечал эту деструктивную особенность разума. Надо думать, эта проблема вообще не предполагала попыток ее ставить и уж тем более решать, поскольку она неразрешима. Раскапывая недра бытия в стремлении открыть неведомое измерение глубины, нескромный исследователь, как видно, идет наперекор замыс-


45


лам природы — ведь, мешая нам думать о конце, делая его неощутимым и невидимым, она тем самым нас от него избавляет. Тайна хранится со всей тщательностью, герметически запечатанная, глубоко зарытая, — и, наверное, разумнее всего не пытаться познать непознаваемое. Дело обстоит так, будто сама природа уводит нас от познания, диаметрально противоположного целям жизни, рода человеческого и общества, а также потребности в действии. Поистине, что-то мешает нам осознавать, как бьется сердце, как ритмично дышат легкие... Не правда ли, похоже, что своего рода защитная целесообразность не позволяет человеку думать о собственной смерти? Паскаль усматривал в этой целесообразности только развлечение, то есть непростительное легкомыслие и довольно трусливое бегство от нашей внутренней трагедии: развлечение обращает озабоченное или потенциально озабоченное я к вещам внешним; чтобы не заглядывать в бездну, не испытывать головокружительной тоски, страха и отчаяния, человек опускает покрывало на лицо свое и предается пустым светским забавам, шумным удовольствиям, заполняющим жизненный интервал; он охотно забывается, погружаясь в искусственную и поверхностную суету. В действительности он не позволяет себе думать о том, что слишком очевидно: о своей пустоте, о прискорбной бренности, о неизбежном конце, который нас подстерегает. Макс Шелер говорит, напротив, о некой метафизической беззаботности, будто бы именно озабоченность отвлекает нас, интригуя пустой глубиной... У Мануэля де Фальи в его "Любви-волшебнице" поцелуй Кармело — символ очевидности живой любви — изгоняет призрак прошлого: ведь ревнивый цыган — это всепоглощающее беспокойство, которое мешает нам жить; избавившись от привидения, от возлюбленного тирана, от своей навязчивой идеи, Канделас навсегда отводит чары смерти и воспоминаний. Но что, если метафизическая беспечность — это попросту биологическая небрежность? Ведь скорее именно легкомысленная небрежность бдительно охраняет нас от глубокой заботы — метафизической озабоченности первоистоками и окончательностью конца. Беззаботность исцеляет Канделас от наваждения; однако забота и память, в свою очередь, нарушают покой обманчивой синекуры. Увы: подобно тайным угрызениям совести, философская озабоченность без конца воскрешает проблему, от которой уводит нас биологическая небрежность; беспечность прогоняет заботу, но забота тревожит блаженную беззаботность. Да здравствует провиденциальная синекура, ограждающая нас от заботы о смерти! Добро пожаловать, легкомыслие, помогающее нам жить! Но горе беспечному, если он пренебрегает бездной смерти! Гope постыдной синекуре, скрычающей истину!


46


Далеко не всегда философы грешили излишней беззаботностью. Своего рода наивно-реалистический субстанциа-лизм склоняет их к поискам смерти в глубинах жизни. Так, например, средневековые художники-"макабристы" под видимостью телесной оболочки воображали скелет, в сияющем лике жизни прозревали гримасу смерти, в улыбке юности — сардоническую ухмылку мертвеца. Не таится ли смерть в недрах жизни, подобно тому как под оболочкой плоти скрывается безобразный череп, остов лица? Во всяком случае, в этом скрытом черепе и заключена наша забота. Череп — в некотором роде наваждение "макабрской" рентгеноскопии. Кто знает, быть может, Дюрер называл "Меланхолией" эту тайную заботу. Озабоченность Дюрера и беззаботность Рафаэля — диаметрально противоположны. Рафаэль всецело обращен к детству, к Рождеству, к надеждам и обещаниям будущего, к лучезарной позитивности цвета и света; в этом мире весенней безмятежности нет ни страха, ни задних мыслей, улыбка мадонн не подернута и тенью недоверия, сияние плоти не омрачено ни малейшим беспокойством, безоблачная невинность не отуманена ни малейшей заботой; блаженный расцвет жизни не отравлен тревогой заката. Напротив, мастер "макабра" — художник некрофильской цивилизации — видимой позитивностью удваивает сверхощутимую негативность, придавая ей, в свою очередь, зримость и очевидность. В "Пляске Смерти" метаэмпирический конец, будто в насмешку, вторгается непосредственно в поток жизненного времени. В этом плане не раскрывает ли нам философская живопись наше наваждение, не являет ли она беспокойство, лишенное пластической или телесной реальности и своим выходом на поверхность видимого омрачающее нашу наивную доверчивость? Озабоченность художника смертью проявляет тьму, скрытую в недрах света. Веселая пестрота жизни, многоцветие и многообразие видимых форм — лишь ряд вариаций на единственную однозвучную тему — мрачную тему смерти; фоном многокрасочности служит черный цвет, основой полиморфизма — аморфность. В "Осени Средневековья" Хeйзинга приводит сентенцию Одона де Клюни, весьма характерную для двойного художественного видения "макабристов": "Телесная красота заключается всего-навсего в коже. Ибо, если бы мы увидели то, что под нею, — подобно тому как беотийская рысь, как о том говорили, способна была видеть человека насквозь, — уже от одного взгляда на женщину нас бы тошнило" [1]. Девушка и смерть! Женская красота, то есть позитивность бытия в самом витальном ее воплощении, подстерегаемая и уже


1 Перевод дан по: Хeйзинга Й. Осень средневековья. М., 1988. С. 152. — Прим. пер.


47


омраченная тенью небытия... — вот тематика, близкая такому художнику, как Бальдунг Грин, с его мазохистской некроманией. В "Серенаде" из "Песен и плясок смерти", написанных Мусоргским на слова графа А. Голенищева-Кутузова, это кощунственное сближение обретает потрясающую силу. О смерти говорят нам не только морщины стариков, что естественно, — но и свежесть юных дев, что шокирует парадоксальностью. Юность намекает на то, о чем старость говорит без обиняков. Красота есть присутствие по преимуществу и высшее совершенство формы, и потому, должно быть, в пессимисте этот перл творения нередко возбуждает особо яростную злобу и святотатственную ненависть. У ясновидцев, одаренных мрачным двойным зрением, чутких ко второй "природе", двоение реальности приводит иной раз к дуализму: в таком случае смерть — уже не просто умаление бытия, это антихрист, манихейский противопринцип. У Дюрера в "Рыцаре, Смерти и Дьяволе" рыцарь — символ утверждающей энергии и жизненной позитивности — наделен двойниками. Сатана и Смерть олицетворяют уплотнение меонтической подкладки, которая обычно скрыта от нашего взгляда благодаря сгущенности и оживленности бытия: небытие — тень жизни — в свою очередь, обретает плоть. Нечто подобное мы встретим у Гойи, когда он безжалостно сравнивает молодых женщин и старух. Дуализм облекается в форму диалога в "Сказании о трех мертвых и трех живых". Глядя на гравюру Дюрера, Ницше думал о Шопенгауэре, но, возможно, и сам не подозревал, насколько он прав. Действительно, романтики-пессимисты, Шеллинг и сам Ницше пытаются распознать в ясности и полноте язычества некую заднюю мысль, омрачавшую его улыбчивую позитивность; они полагают, что греческая трагедия выражает озабоченность, скрытую в плотном слое оптимизма подобно водяному знаку. Часто пессимизм — это только перевернутое или даже извращенное прочтение становления; во временной позитивности Шопенгауэр усматривает лишь отрицание и разрежение жизни; присутствие превращается в отсутствие. В более общем плане пессимист полагает, что в смерти открывается некая незримая, или тайная глубина, спрятанная под видимой поверхностью: смерть — это метаэмпирическая оборотная сторона медали, глубина жизни. Эту таинственную эзотерическую оборотную сторону непосредственно никто никогда не видел, но, быть может, иногда она косвенно проявляет себя, — так вырисовывалась для нас оборотная сторона Луны, испокон веков недоступная непосредственному взгляду. Вернее, с пессимистической точки зрения, сверхъестественность смерти — это как бы внутренний рельеф позитивности жизни. Чувство смерти, вероятно, пред-


48


полагает недоверие к бренному естеству: так, для озабоченного благодаря его рентгеноскопической прозорливости самые непроницаемые экраны прозрачны и сквозь сияние румянца живой плоти проступает насмешливый оскал маски смерти; углубляясь все дальше в недра видимого, проникая под кору и сквозь оболочку, открывая за лицом изнанку и заглядывая по ту сторону всех вещей, он наверняка обнаружит под нарядом кожного покрова безобразный остов: кроме скорчившегося чудовища, нет иной истины в темной глубине. Есть ли в этом гипостазировании отрицания, проникающего внутрь самой жизни, нечто иное, нежели метафора или миф? Сказанное Бергсоном о небытии, Спинозой о зле следовало бы отнести и к имманентной смерти. Домашнюю смерть, которая, по утверждению Рильке, поселяется в жизни, можно принять за первопринцип, — но лишь так же как молчание называют языком: ведь если поэты переводят позитивность звука в разряд негативных величин и говорят о том, что слышат голос тишины, — это не более чем оборот речи. Подобным образом и субстанциализм гипостазирует "интра-витальное" Нет смерти, придавая ему преувеличенное значение. Мифологический фантом подспудной (в буквальном смысле) смерти никогда не наполнит содержанием посюстороннюю философию, поскольку мысль о смерти по эту сторону есть мысль пустая. Разве не жизнь — смерть Бригге, вопиющего к небесам?


Итак, интравитальная смерть — фантом; полнота бытия в высшей степени плотна и позитивна и никогда не бывает разреженной. Однако же отказывать себе в праве рассуждать о небытии смерти на том основании, что оно немыслимо, значит оспаривать законность философской мысли вообще. Принимая в расчет только позитивность жизни, беззаботный номинализм впадает в упрощенчество, как и трагический реализм. Для плоского феноменизма и номинализма "отбрасываемая тень" — яркий эффект рельефности жизни — ничего не стоит. Со своей стороны "актуализм" — временная форма номинализма — ставит ни во что будущее. Номинализм был бы истиной только в том случае, если бы понятие сводилось к восприятию, а идея — к образу. Нам позволено выходить за рамки непосредственных данных актуального восприятия — и это не привилегия, а право разумного человека. Человек разумный и глубокий одарен особым талантом, позволяющим прозревать внутреннюю суть вещей, созерцать незримую красоту, слышать голос тишины, а в нем — другую музыку, неслышимую, но внятную душе, — и, наконец, воспринимать внутреннюю правду. Шум малого Китежа доступен телесному слуху; но колокольный звон Града незримого и


49


неслышимого, небесный благовест Китежа духовного обращен к тем, кто одарен двойным слухом. "Бродит смерть"... Так Габриэль Дюпон озаглавил свой одиннадцатый "Час печали": да, в этой жизни, которую в 35 лет обрывает чахотка, бродит смерть; бродит она и в спальне Мелисанды (в V акте), рыщет в "Песнях и плясках смерти" Мусоргского. Плотский человек думает лишь о том, что видит. А человек глубокий, видя присутствующих, думает о тех, кого нет, о том, чего он не видит, о том, чего здесь нет и что, быть может, не существует; он по-своему видит то, чего не видит, духовным оком зрит незримое. По Платону, это сверхъестественное, или сверхчувственное зрение проникает по ту сторону тонкого слоя видимости и противостоит восприятию видимости, как сверхпроницательное ясновидение — простому зрению, как интуитивное постижение сущности — чувственной интуиции, как умозрение — видению. Благодаря такому рентгеноскопическому дару двойного зрения ясновидец открывает вторую природу (которая, возможно, является первой) путем умозаключения или реконструкции ее под видимой поверхностью — природу, скрыто присутствующую и как бы пунктиром намеченную в актуальности непосредственно данного. Есть нечто другое, нежели плоская актуальность видимого; существует такое измерение, как глубина, которое легкомысленный сенсуалист считает миражом, а серьезный человек — достойным внимания. Задуманное по ту сторону воспринимаемого — вот первичный принцип заботы. Временная форма глубины — это наша способность выходить за пределы настоящего, принимать во внимание то, чего еще нет, но что будет, проектировать будущее, возможное или неактуальное, рассуждать о грядущем, приход которого будет проверен становлением, — ибо в свое время обудуществление проявит истину, виртуально уже присутствующую в настоящем. Иначе говоря, предвидение — это временная форма ясновидения: второе видение в нашем двойном зрении — это взгляд не "сквозь" или "под", а "вперед"; скорее опережающее видение последствий, чем зоркое проникновение в сущность. Проницательное сознание углубляет видение, а синоптически-предусмотрительное сознание расширяет горизонт вокруг точечного момента и обретает способность видеть чуть далее кончика собственного носа. Практически "темпоризация", или замедленность времени — это следствие темпоральности, благодаря которому предусмотрительный человек пользуется преимуществом, называемым у Б. Грасиана "mora", то есть преимуществом отсрочек и отлагательств, позволяющих выиграть время. Предусмотрительное — "фронетическое" — сознание — это сознание, озабоченное завтрашним днем. Био-
1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   31



Схожі:

Владимир янкелевич iconДокументи
1. /Владимир Лещенко - Полет Кондора/Владимир Лещенко - Полет Кондора.doc
2.
Владимир янкелевич iconНовогодняя ночь на «Первом национальном»
Бурановские бабушки, Михаил Поплавский, Таисия Повалий, Иосиф Кобзон, Наташа Королева, Потап и Настя, Нани Брегвадзе, Витас, "Кролики"...
Владимир янкелевич iconСыновья его любовницы
В ролях: Игорь Лагутин, Екатерина Стриженова, Александр Резалин, Дарья Повереннова, Роман Богданов, Алексей Осипов, Станислав Бондаренко,...
Владимир янкелевич iconСыновья его любовницы
В ролях: Игорь Лагутин, Екатерина Стриженова, Александр Резалин, Дарья Повереннова, Роман Богданов, Алексей Осипов, Станислав Бондаренко,...
Владимир янкелевич iconВСё это и сейчас существует!
Я расскажу тебе о сотворении, Владимир, и тог­да сам каждый на свои вопросы ответы сможет дать. Пожалуйста, Владимир, ты послушай...
Владимир янкелевич iconДокументи
1. /Владимир Волков.docx
Владимир янкелевич iconРешение №80 от 2
Общество с ограниченной ответственностью «Группа компаний «владоград» (Руководитель Михайлов Владимир Петрович)
Владимир янкелевич icon07 Апреля 2011
В ролях: Сергей Маковецкий, Елена Яковлева, Даниил Спиваковский / Владимир Панков
Владимир янкелевич iconДокументи
1. /Леви Владимир Львович - Я и Мы.doc
Владимир янкелевич iconДокументи
1. /Жикаренцев Владимир - Путь к свободе.3.doc
Владимир янкелевич iconДокументи
1. /Владимир Львович Леви - Приручение страха.txt
Додайте кнопку на своєму сайті:
Документи


База даних захищена авторським правом ©te.zavantag.com 2000-2017
При копіюванні матеріалу обов'язкове зазначення активного посилання відкритою для індексації.
звернутися до адміністрації
Документи