Владимир янкелевич icon

Владимир янкелевич




НазваВладимир янкелевич
Сторінка7/31
Дата конвертації14.03.2013
Розмір6.37 Mb.
ТипДокументи
1   2   3   4   5   6   7   8   9   10   ...   31
1. /yank.docВладимир янкелевич


68


щему в дар свою собственность). Нельзя даже сказать, что первоначально он утверждает это как наличествующее. Но он сначала дает, и дает прежде, чем обладает, он делает даруемое существующим в самом акте дарования. В буквальном смысле он дает то, чем он не обладает! Созидающий бытие сам не обладает бытием, поскольку он его творит, и творит даруя. Подобным же образом излучающий свет источник сияния сам погружен в темноту. Испускающее свет начало, освещающее любую вещь, само не является светящимся. Собственно говоря, Бог не существует, поскольку является чистым актом отдачи. Или, повторяя варваризм Лейбница, только несуществующее способно "восуществлять". Созидающий бытие и не обладающий им, чистый динамизм без онтической консистенции, произносит только: "Да будет! Да будет нечто как таковое!" Не есть ли это бесконечно благодеятельное благо, эта неистощимая щедрость чистого акта, эта чудесная и исключительно дающая доброта, которая побуждает Платона заявить в "Тимее", когда речь заходит о демиурге: он — благ? Не это ли само определение Творца? Таким образом, Бог не существует в онтическом смысле глагола "существовать". Но и сущность в этом отношении также не существует, — и поэтому она не обладает божественной природой! И возможное, по самому определению, тем более не существует. Мы приведены к необходимости заявить, что Бог находится по ту сторону сущности, как и по ту сторону существования, что он, если пользоваться словарем Плотина и Дионисия Ареопагита, сверхсущностен. Даже в этом случае он был бы чистейшей позитивностью. И как Сверхбытие способно даровать бытие только в том случае, если оно само является небытием бытия или отрицанием бытия, так Сверхсущность может созидать сущности только при условии, если она сама есть одна из форм ничто. A priori, дающее толчок познанию, само непознаваемо, оно одновременно гностическое и агностическое. Точно так же источник значимостей сам не обладает ни значимостью, ни ценностью... То, что придает смысл, само не имело бы смысла? То, что придает смысл, было бы ничем? Не просто и совершенно ничем! Не абсолютно ничем! Сверхсущность, как выразился не без влияния каббалистики Ангелус Силезиус, есть скорее сверхничто. Чтобы сформулировать Божественность Бога и Супербожественность этой Божественности, необходимо прибегнуть к более гиперболической па-радоксологии, чем парадоксология неоплатоников! Это обескураживающее противоречие, созидаемое ничем, которое является всем, и Сверхничем, которое становится Сверхсущностью и потенциальной основой любых возможностей, может подсказать нам и другие метафоры. Меонтическая свобода,


69


говорит Бердяев [1], есть ничто в поисках чего-то. Пропасть, не имеющая дна, является основанием сущностей. Как метаэмпирический дающий сам не может быть тем, что он дает, так металогический основатель сам не имеет основания. Бог есть подобие бездонного ничто, и однако истине не дано низвергаться в эту пропасть и обрушиваться в эту бездну. Термин Ungrund у Бёме, может быть, выражает это таинственное соединение противоречий: тот, кто дает основание истине, сам бездонен, т. е. лишен основания, или, скорее, является первичным основанием только потому, что сам беспочвенен. Одним словом, беспочвенный основатель есть первопричина, начало, архе. Он одновременно и начало, и податель смысла, он наполняет все смыслом и служит нам для объяснения основной первопричины вечных истин и возможностей. Бог становится негативной данностью только по отношению к человеческому разуму и человеческому дискурсу, поскольку любое осязаемое или мыслимое определение есть ограничение его безмерности и опровержение этой безмерности. Скорее, эмпирическая и постижимая позитивность является сама в себе истинной негативностью. Неудивительно, что высшая позитивность отвергает и отрицает ее.


Смерть же, напротив, предполагает негативную транспозицию божественной негативности. Смерть есть одновременно чистое и простое отрицание сущности и бытия, и в этом смысле она вдвойне антибожественна. Она не является ни основывающим Ничто, ни творящим небытием, она есть банальное отрицание смысла смысла и чистое, простое отрицание бытия бытия. И прежде всего не-смысл [2]! Тень смерти абсолютно несравнима с тем, что Этьен Сурьо назвал тенью Бога. Она, скорее, угрожающая тень отрицания смысла, затмевающая существование ночь абсурдного и непостижимого. В смерти проявляется шаткость, фундаментальная несостоятельность всего того, что является человеческим. Отнюдь не давая жизни, по сути своей лишенной основания, ту основу и опору, которых ей недостает, она истачивает жизнь дырами и сомнительными пустотами негативного смысла. Смертность в результате делает это становление, уже лишенное консистенции, становлением мимолетным, пористым и подобным фантазму. Смерть не того же знака и порядка, что длительность бытия, но совершенно обратного знака и порядка. Она оспаривает эту длительность, она есть Меньшее ее Большего, отрицание ее позитивности. Отношение нашего бытия к сво-


1 Бердяев Н. А. Очерки эсхатологической метафизики Париж, 1947. С. 98—104.

2 См. прекрасную книгу Семена Франка "Смысл жизни".


70


ему собственному небытию становится тотальным разрушением этого бытия. Каким образом смерть могла бы обосновать смысл жизни? Смерть в столь малой степени является основанием, что она сама в чрезвычайной степени нуждается в том, чтобы быть обоснованной! Без сомнения, длительность становления лишена основания. Но для земного человека, живущего настоящим и согласно со здравым смыслом сего дня, т. е. не заглядывая в потустороннее, эта длительность обладает по крайней мере непосредственным смыслом. Если бы не беспокойство, внушаемое смертью, ничтожное тварное создание жило бы в непоколебимом "само собой разумеющемся" вневременного. Не придавая становлению своего завершающего смысла, смерть отбирает у него и ту малую толику смысла, которой оно обладает в носителе безмятежного сознания. Смерть, если хотите, есть глубочайшая правда жизни, но эта правда не является сущностной, доходящей до самого ядра правдой, не является той постижимой позитивностью, которая способна была бы дать облеченной во плоть жизни недостающую ей консистенцию... Нет! Эта истина, скорее, есть контр-истина, этот принцип — роковой контрпринцип, определяющий собой непостижимый абсурд нашего уничтожения. Жизнь парадоксальным образом становится намеком на эту гибельную антитезу, которая в целом является несчастьем конечности. Раскрываемая этой антитезой тайна негативности опровергает, отвергает смысл нашего бытия и противоречит жизнеутверждающей позитивности человеческой судьбы. Смерть — глубина жизни, но это не диалектическая глубина, в которую мы могли бы спускаться, интерпретируя скрытый смысл экзотерических видимостей, поскольку диалектическая глубина является скорее высотой и призывом к анагогичному движению мысли. Нет, эта глубина есть ничтожная, смертная глубина. Увлекающее нас стремление вниз должно было бы быть названо не левитацией, а скорее гравитацией и геотропизмом. Разум, вместо того чтобы внедряться в доступные его осознанию сферы, соскальзывает в трясину. В божественном Ungrund'e все говорит нам о восхождении и будущем. В несуществующей и несущностной смерти всё — отчаяние, раздавливание, падение. В целом смертная глубина жизни есть нечто противоположное фундаменту или основанию, она есть глубина не-смысла... То, что мы раскрываем в зашифрованных знаках и иероглифах, не является тайным смыслом смысла жизни. Это, скорее, бессмыслица этого смысла, абсурд отрицания смысла. Отнюдь не являясь полной смысла глубиной, смертная глубина есть глубина полая. Смысл и сущность существования оказываются разрушенными единым ударом. Смерть не является принципом


71


жизни, т. е. не является ни ее основанием, ни хронологическим истоком. Смерть — скорее окончание, поскольку она становится последним событием. Смерть есть конец. Но какой конец! Ничтожный, неудавшийся и скорее похожий на полный разгром, венчающий поражение... Бытие заканчивается не в великолепии и апофеозе, как ноктюрн Шопена, а паникой, как финал Сонаты си-бемоль минор. Поучение и речь становятся завершением блистательной заключительной части, выявляющей и резюмирующей смысл всего произведения. Но обычная смерть есть простое и чистое прекращение бытия, которое по большей части не имеет ничего общего с последними моментами жизни Савонаролы или Бориса Годунова. Смерть, не являясь плодоносящим и материнским источником бытия, тем более не становится ее венцом. Она есть скорее то, к чему все возвращается и во что упирается в состоянии паники, беспорядка, в ощущении краха и общей дезорганизации организма. Для того ли мы жили, чтобы превратиться в бесформенный прах и вернуться к недифференцированной материальности? Подобный грустный конец поистине не имеет ничего общего с идеальными и полными нравственного смысла завершениями целесообразности. Конец жизни, увы! не был целью жизни, для этого недостает слишком многого! Скорее, верно обратное: конец жизни полностью отрицает цель жизни. He-бытие, являющееся концом бытия, отнюдь не становится основанием и смыслом бытия. Небытие, как кажется, отнимает у нас эти основания, придающие ценность бытию, подобно тому как причины жизни придают ценность жизни. He-бытие в конце концов освящает несмысл жизни и тем более не является ее оправданием и последней причиной. Будем ли мы определять смысл как значение или как направление и заранее принятую ориентацию, в обоих случаях смерть лишена смысла. В том ли заключается предназначение становления, чтобы приводить бытие к тому отрицанию бытия, из которого оно берет свои истоки? Когда точка прибытия является и точкой отправления, когда конечная цель ad quem отсылает к концу в quo, мы можем говорить о проклятии. Ведь именно на эту суету труда и существования обрек Бог Адама, и именно эта суета всех сует есть то отчаяние, о котором говорится в Екклесиасте: "Что было, то и будет; и что делалось, то и будет делаться" (Еккл. 1—9). Ведь становление, в котором прошлое играет роль будущего, не является становлением, скорее, оно есть цикл без телеологического обоснования, колесо Иксиона и не-смысл. Есть от чего потерять вкус к жизни, не так ли? Смерть ретроактивно расшатывает целесообразность рождения и в целом смысл той крошечной прогулки, которую жизнь заставляет нас еде-


72


лать в вечности небытия. Смерть приводит нас к сомнению в смысле бытия и рано или поздно начинает нашептывать человеку на ухо: Для чего? Стареющий миллиардер в конце концов, в свою очередь, начинает слышать три слога этого тайного вопрошания в тот день, когда задает себе вопрос: для кого и зачем он собрал столько богатств, накупил столько ценных владений, накопил столько сокровищ? Он начинает подозревать, что вся эта собственность есть не что иное, как самая суетная суета и брошенные на ветер усилия (Еккл, 2— 15). Итак, для чего? к чему? Даже если постижимые сущности и истины вечно бы переживали смерть, смерть отбрасывала бы все же тень сомнения на смысл жизни. То, что уничтожает жизнь, тем самым компрометирует смысл. То, что уничтожает бытие, тем самым подрывает и нигилизирует сущность этого бытия. Только опосредованным путем и только совершенно случайно смерть может обрести смысл. Выедая в сердце бытия пустоту не-смысла, смерть заставляет нас искать для этого бытия абсолютные основания. Бессмертие, которое, за отсутствием вечности, отвергало бы летальное отрицание, дало бы нам возможность заполнить меонтическую пустоту смерти и привнести в жизнь трансцендентную полноту. Человек, которого приводит в растерянность эта замкнутость, это приходящее к тупику будущее, созидает в своем сознании Другой мир, другую жизнь, другой порядок, нечто, что находится Вне и случится Потом, что будет осуществляться По-другому и от чего он отделен непроходимым барьером смерти. Тюремная стена непреодолимо влечет наши мысли на свободы, к синему небу внешнего мира, закрытая дверь заставляет думать о том, что по ту сторону, о том, что начинается за ней. Только посредством этого призыва к потустороннему смерть побуждает к метафизическому размышлению, которое оправдывает ту абсурдную нигилизацию, на которую мы оказываемся обречены.


Если смерть есть отрицание смысла, то она есть, тем более, и отрицание бытия. Бог является отрицанием бытия, поскольку он выше бытия; смерть же является таковой, поскольку она ниже бытия. У Плотина тоже существует два способа не быть: один, присущий Единому, другой — материи. Божественное отрицание бытия соотносится с отрицанием бытия зла, как зенит и надир, или, скорее, они представляют собою два полюса, между которыми эманатизм располагает свои ипостаси. В этом виде симметрии, без сомнения, существует нечто нестандартное и необычное. Бог и смерть не противостоят друг другу подобно Добру и Злу, как позитивные величины и негативные величины. Однако мы можем сказать, не слишком упрощая, что, в отличие от по-


73


рождающего, плодоносного небытия, в котором зарождаются виртуальности будущего мира, смерть представляет собою бесплодную пустыню несуществования. Прежде всего она не дарует нам бытие, а, напротив, отнимает и аннигилирует его. Она не просто небытие нашего бытия, а сам принцип нашего уничтожения. Принцип уничтожения находится в таком же отношении к небытию, как активное отрицание и даже отвержение — к отрицанию бытия. Так вторая природа, которую наш страх торопится утвердить за первой, ни в коей степени не является "природой". Она, скорее, есть контр-природа, точно так же, как истина смерти есть контр-истина... Ведь смертность в каком-то смысле является натурализацией тератологии! Вновь забирая все то, что создал Творец, смерть есть в буквальном смысле "декреация". Эта негативность может быть также сформулирована в темпоральных терминах. Бог — это метаэмпирическое начало существований, как Божественность Бога — металогический принцип сущностей. И не может быть существования без консистенции и материальной основы для существования. Принцип становится основанием смысла, а начало — вступлением к будущему. Не является ли в каком-то отношении будущее проживаемой и эмпирической формой смысла? В той мере, в какой "значение" указывает на "направление" и предполагает идеал и надежду, в той мере оно называется Будущим. В целом именно будущее есть смысл и направление настоящего. И именно мгновение, не обладающее временной протяженностью (полную глубокой тайны истину которого мы должны будем раскрыть позднее), представляется нам одной из форм абсурда. Первоначальное "да будет!" является творческим лишь при том условии, если в результате рождаются жизнеспособные живые существа и произведения, для которых возможно долговременное существование. Идея установления предполагает стабильный и постоянный, не обманывающий вашего доверия порядок. Когда же "да будет!" создает мертворожденные творения, недоноски, не способные жить более мгновения, то происходит это прежде всего потому, что негативность смерти аннулирует в нем божественную позитивность. В этом случае смерть не оставляет новорожденному даже какого-то времени для существования и обрывает его жизненный путь, задушив его в самом зародыше. Смерть аннигилирует в момент рождения едва еще намечающееся творение. Приход смерти в этом случае мгновенен, он низводит существование к тому минимальному состоянию, которое напоминает исчезающее появление молнии. В целом смерть дает возможность человеку прожить какой-то отрезок времени, прежде чем она начинает противиться созидающей позитивности. Более того,


74


сама смерть находит себе жертву только там, где существа рождаются и проживают определенный, вполне ощутимый период времени. Таким образом, нашему осознанию оказываются недоступными как небытие в его чистом виде, так и чистая позитивность вечности. Бытие, лимитированное смертью, определяющей его как бытие, — вот та промежуточная истина, которую предполагает наша конечность. Принцип прямой и принцип обратный, принцип инкоативного начала и полный насмешки принцип уничтожения, принцип, кладущий начало жизненному пути сотворенного, и принцип, ставящий ему предел, вполне соотносимы друг с другом. Не предполагает ли всегда "Нет" отрицания первоначальное утверждение, полемически противоречить которому является его функцией? Не существует признания без того, что должно отрицать! С этими оговорками "Нет" смерти, сравнимое с "Да" творчества, действительно ориентировано в обратном направлении и против течения, и кроме того, это "Нет" является безусловным.


Вот прежде всего то, что касается обратного движения: сотворение внезапно идет от небытия к бытию, имея небытие своей точкой отправления. Смерть, чудотворное действо наоборот, проходит путь от бытия к небытию, имея небытие своей конечной точкой. Таким образом, направление и полет стрелы в смерти оказываются измененными в противоположную сторону. Мало-помалу замедляющийся из-за старения витальный процесс внезапно принимает другой оборот и мгновенно возвращается вспять, к своим истокам. Одним словом, смерть — не принцип, а окончание. Поскольку в конце мы приходим к уничтожению и раздавливанию, мы не можем назвать это заключением. Конец жизни не является целью жизни в аксиологическом, телеологическом и нормативном смысле этого слова. Витальный процесс обречен на неудачу, он терпит полный провал и упирается в пустоту Небытия, поскольку смерть — это провал по преимуществу. Частичные провалы порождают частичное разочарование, но максимальный провал вызывает в пределе трагическое отчаяние. "Триумф смерти", о котором писал Петрарка и который по-своему выражали Мусоргский и поэт Голенищев-Кутузов, в "Песнях и плясках смерти", является раздирающим противоречием и очень горькой насмешкой. Этот триумф есть триумф небытия. Этот триумф есть победа поражения и успех провала. Этот триумф есть чудовищная инверсия позитивности, которая создана прежде всего утверждать бытие и жизнь. Смерть — это тупик, к которому ведут все агогические дороги, проложенные нашей свободой. Она говорит принципу движения: Не торопитесь! К потустороннему путь закрыт! Если


75


успех — это прежде всего возможность продолжения, жизни, возобновления, возможность поддержания себя на уровне бытия, если самая элементарная удача дорожит продлением мгновения, то смерть, являющаяся тупиковой дорогой и навсегда прерванным обудуществлением, представляет собою высшую степень провала и тотальный крах. Она есть осечка не просто какого-либо будущего, но предельного будущего всех будущих.


Вот наше следующее утверждение: смерть является уничтожением, но "уничтожением-границей", поскольку она одновременно тотальна и окончательна. Это прежде всего всеобщая катастрофа. Смерть не есть ликвидация одних витальных функций и сохранение других, она становится нигилизацией всех витальных феноменов и для всего организма. Она кладет конец не тому или иному начинанию подобно болезни и травме, но бытию как таковому. Она уничтожает саму мысль, осмысливающую это уничтожение. Противоречие отрицает какой-либо атрибут какого-либо конкретного объекта, смерть отменяет тотальность объектов для постигающего их разума. Смерть отменяет тотальность личности, включая и разум этой личности. Смерть уничтожает в бесконечно большей степени, чем ощущение. Находясь за пределами того или иного чувствительного поля, она выражает саму конечность творения. Границы, определяющие возможности наших органов, указывают не на конец всего, а лишь на конец чего-то. Они очерчивают по определенным точкам локальные границы нашей природы. Напротив, экстремальный уровень, за пределами которого организм уже не может продолжать существовать, представляет собою великую Границу всех границ для всей тотальности нашего бытия. К этой всеобщей границе сводятся и в ней объединяются все наши частные границы. Можно постепенно терять способность к зрению и ощущению и при этом не умирать. Можно все более и более неотчетливо воспринимать мир, продолжая жить. И, наоборот, тот, кто прекращает быть, тем более прекращает видеть, слышать, ощущать, чувствовать... ибо, чтобы чувствовать, видеть и т. д., необходимо прежде всего быть. Не является ли бытие в каком-то смысле фундаментальной предпосылкой, всеобщим и предзаданным условием любой активности и осуществления любых функций? Внезапный разрыв аневризмы вычеркивает всю целостность этой позитивности. "Нет" смерти одним ударом кладет конец витальному "Да" во всех ее (аневризмы) разветвлениях и отростках. Смерть есть в чистом виде ничто нашего всё — ведь речь идет о нашем всем, как говорил либертинам Паскаль. Смерть — это великое уничтожение все-то, следовательно смерть является нигилизацией. Nihil, к ко-


76


торому она приходит, не есть отрицание бытия какой-то части бытия, или минимум бытия всего бытия (т. е. общее уменьшение всего бытия). Nihil — это всецелое отрицание бытия всего бытия. Без сомнения, смерть не является нигилизацией объективно и в самой себе, поскольку другие, присутствующие при моей смерти, и вечная природа меня переживут. И как сама идея прекращения, частичная и относительная по своей сути, предполагает наличие предшествующей этому прекращению длительности, по отношению к которой кончается то, что кончается, так и уничтожение предполагает фон полноты, а ампутация — то, от чего мы что-либо отсекаем. Смерть кого-либо, производящая неощутимую пустоту в универсальной полноте, не является в буквальном смысле концом всего. Но моя собственная смерть для меня самого есть конец мира и конец истории. В этом смысле, по крайней мере, отрицание смерти, которое мы считаем относительным по отношению к имплицитному "Да", действительно становится абсолютным отрицанием и высшей степенью отрицания.


Уничтожение всего — это также конец всего. Поскольку смерть является радикальной нигилизацией бытия, то во временном плане она является прекращением длительности. Умирая, мы просто прекращаем быть, поскольку само собой разумеется, что быть и продолжать быть есть одно и то же. Небытие, являясь, подобно несчастью и Аду, неким абсолютом и превосходной степенью, пределом и понятием-границей, метаэмпирическим максимумом наизнанку, не было бы полным ничто, если бы предполагало ограничение во времени, если бы кончалось в одном из своих измерений, если бы оказалось вне всяких категорий, кроме одной. Достаточно было бы ничтожного исключения, чтобы чистое небытие превратилось бы в нечто относительное, в некое смешение. Как белое не есть более белое при наличии малейшего атома серого, затемняющего белизну, точно так же черное не есть более черное и тьма не есть тьма при первом луче солнца, при котором темнота начинает бледнеть. С рассветом ночь перестает быть ночью, поскольку черное, как и небытие, существует в превосходной степени. Действительно ли является небытием то небытие, которое не обладает вечностью, то есть вневременностью? "Временное небытие" (если можно представить себе подобное противоречие) не есть ничто, но нечто. Несуществование, имеющее временные пределы, становится, скорее, виртуальным существованием, т. е. обещанием бытия! Точно так же несчастье как момент или стадия становления не является, собственно говоря, Несчастьем. Это несчастье скорее было бы благом. Оно может быть, напри-


77


мер, минимальным злом или необходимым злом, другими словами, относительным и косвенным благом, опосредованно обусловленным тем доброхотством, которое стремится к добру волей изначальной и к несчастью волей последующей. В этом случае несчастье есть просто путь, "поссибилизирующий" благо, и воля, выбирающая этот путь, есть добрая воля, полная серьезности и страсти, воля конца и путей к этому концу. Недоброхотство состояло бы в том, чтобы не желать несчастья и стремиться к немедленному концу, в духе макиавеллизма, но без использования недозволенных средств, делающих этот конец возможным. Поскольку оптимизм не может отрицать очевидность несчастья, то он его трансформирует в промежуточную фазу. Точно так же Ад не является больше Адом, если он есть лишь просто мучительный период или испытательный срок, данный в качестве наказания человеку. Подобный тюремному заключению для осужденного или пребыванию в хирургической клинике для оперируемого, этот временный ад становится скорее чистилищем, чем адом. Чтобы выдержать этот мучительный период, необходимо только терпение и способность благоразумно ждать, поскольку размышление — некая хитрость, наигранная, сбивающая с толку симуляция — может легко обмануть всякого не желающего озадачиваться смертью человека. Отрицание будет отрицаемо, антитеза будет преодолена, противоречия обретут примирение. Не предполагает ли сама идея "испытания" ограниченный промежуток времени, который обеспечивает потусторонние надежды и дарует этой надежде блаженный взлет, витальное парение и высокую значимость? Бог испытывал Иова, чтобы увидеть, не отчается ли он, т. е. чтобы выяснить, не примет ли он временное несчастье за абсолютное. И действительно, Иов не стал смешивать вечность и момент. Ад является ужасным только при условии, если он вечен. В это понятие-границу наш ужас ипостазирует абсурд вечного несчастья, который мы не столько не можем осмыслить, сколько не можем пережить из-за возмущающей нас бессмыслицы не имеющих конца страданий и чудовищности непрекращающихся мук. Не выступает ли в этой связи смертная казнь неким святотатством? Смертная казнь является присваиваемым себе правом эмпирического человека обрекать своего ближнего на метаэмпирические страдания, не ограниченные никакими сроками и не подчиняющиеся никакой хронологической относительности. Для осужденного не существуют возобновления длительности, взлеты обудуществления и целительные свойства становления. Мы отчаиваемся исправить злого человека, если его злоба является радикальной и полной. Судь-


78


ба неисправимых — стать в аду каторжником вечных принудительных работ. Когда исчезают любое будущее, любая перспектива, то человеком овладевает отчаяние. Когда рассеивается любая надежда на возобновление, наступает время говорить о Трагическом! Не в это ли отчаяние безвыходного чуть ли не погрузился Иов? Иов почти отчаялся, он оказался очень близок к отчаянию, когда совершил акробатический прыжок из отчаяния в надежду. Но смерть не есть смерть, если она лишь момент.


Так Ничто является также Больше-ничем, т. е. оно не простое и голое небытие, а отрицание — бытия, того бытия, которое когда-то было. Само это Больше-ничего есть также Больше-ничего на все времена, окончательное уничтожение. То, что является не региональным и частичным упразднением, но глобальной нигилизацией, есть, кроме того, и окончательное прекращение. Смерть не только уничтожает всю целостность жизни, но она уничтожает эту целостность навсегда. Небытие всего нашего существа отменяет это бытие однажды и навсегда, на все времена, на великие времена! Всегда, никогда — не эмпирические наречия. Только внетемпо-ральное сознание может придать им позитивный смысл, поскольку разум не приемлет становления и утомления. Лишь нравственная воля совершает насилие над нашим легкомыслием. Она протестует в своей бесчеловечной непримиримости против забвения и охлаждения, против неблагодарности и отречения, против времени, которое ослабляет верность, притупляет горе и заживляет любые раны. Какой человек, обладающий плотью и кровью, может поклясться: Всегда или Никогда? Будь она высочайшей вершиной или самым глубоким дном — смерть является концом. Эта сумма любого отрицания есть также окончание, эта крайность смерти (рассматриваем ли мы ее как максимум или как минимум) есть одновременно нечто "высшее" и "последнее". То, что смерть есть нечто последнее — это качество смерти не относительно, а абсолютно, следовательно, она исключает что-либо последующее. Прекращение длительности так же окончательно, как и тотально, или, скорее, оно окончательно только потому, что тотально. Безусловно, уничтожение может быть окончательным, не являясь тотальным. Такова, например, необратимая ампутация у неспособных к регенерации позвоночных. Но если увечье становится непоправимым, то, может быть, потому, что сам индивидуум уже незаменим. С другой стороны, нигилизация, по видимости тотальная, может не казаться нам окончательной. Но в этом случае речь идет о жажде и чуде воскресения! Магический характер этой жажды лишь


79


подтверждает подобную неизбежность: любая глобальная нигилизация фатально оказывается окончательной. Если бы умерший способен был ожить, если бы смерть этого умершего была бы простым временным прекращением жизнедеятельности, то это доказало бы, что смерть пощадила определенные органы, что смерть была частичной и была чистой видимостью, что смерть, одним словом, была совсем не смертью, а долгой зимней спячкой или потерей сознания, чем-то вроде сна или латентного периода. Из ничего может родиться только ничто, поскольку "Нет" смерти является действительно смертоносным только в том случае, если оно универсально и, следовательно, неотменяемо. При почти абсолютной остановке локальное продолжение тех или иных функций позволило бы жизни возродиться и заставило бы смерть отступить. Конец в этом случае не был бы окончательным и необратимым, он был бы простым временным перерывом. Умереть для ощутимого мира, умереть с той или иной точки зрения или в том или ином отношении, если брать абсолютный план — действительно ли это значит умереть? Эта смерть, сопровождаемая обстоятельственными уточнениями и оговорками, является крошечной смертью и метафорической смертью. "Нет" этой смерти превращается в "Да", отрицание подразумевает обещание. Такой не может быть просто смерть, смерть, рассматриваемая лицом к лицу. Смерть не имеет ничего общего с кульминацией и апогеем — с чистым восприятием и интуицией, с возвышенной любовью и героическим решением, которые мы можем встретить иногда в ходе длительности. После этих конечных мгновений интервал преобразуется в самую заурядную обыденность. Это можно сравнить с тем, как гению удается в порыве вдохновения ненадолго прорваться в мир потустороннего, но мгновение после он снова оказывается в земном мире. Ведь можно приобщиться к предельному, крайнему опыту абсолюта, не умирая от этого. Душа, умирая для внешнего ощутимого мира, находится в мгновение кульминации на вершине самой себя и затем снова продолжает существовать. С другой стороны, исчезающее абсолютное может возникнуть вновь... чтобы вновь исчезнуть, и так до бесконечности. Акт касания-вспышки может быть повторен. Всегда приходящая к разочарованию, но и всегда возрождающаяся надежда компенсирует разочарование от приземления и раздавливания. Имеет ли человек какой-либо другой выбор, чем только между этим разочарованием и отчаянием смерти? Можем ли мы сказать, что нам недоступна никакая продолжительность и никакое постоянство, как только в форме небытия? Максимальный опыт, которому соответ-


80


ствует смерть, кульминация эмпирии, дающая сигнал смерти, не является, подобно другим "метаэмпирическим опытам", концом ряда внутри большего ряда, поскольку смерть в этом случае была бы простым рядовым событием. Скорее, смерть есть завершение ряда всех рядов. Также она является чем-то противоположным преходящему опыту: мы не можем умирать много раз, но лишь один раз — один раз и больше никогда! Смерть — это предвещающее вечность мгновение. Не является ли по определению сама смерть тем мгновением, которое исключает всякую возможность возрождения и сверхжизни? Не становится ли остановка смерти прерыванием длительности без какого-либо продолжения, мгновением без завтра и следующим после смерти существованием? Смерть есть мгновение, лишенное какого-либо "После"! Смерть закрывает все выходы и стопорит любое обудуществление. Ни в коем случае, ни в какой форме, ни при каких обстоятельствах, ни при каких условиях, ни в какой момент смерть не возвращается к своему великому отказу. Смерть — не бесконечный притягивающий нас горизонт, а непроницаемая, останавливающая нас стена. Человек, проведя предназначенное ему время в земном мире и получив дар жизни, упирается в эту железную дверь, непроницаемость и безжалостное молчание которой наполняют отчаянием "Анатэму" Леонида Андреева. Смерть есть абсолютное "Нет".


"Нет" закрывает дверь, прерывает переговоры, приостанавливает (по крайней мере в данный момент и до установления нового порядка, по крайней мере локально и временно) отношения обмена и общение между людьми. Нельзя сказать, что отказ смерти делает навсегда неразрешимой любую проблему, навсегда обрывает любое новое предложение, делает абсолютно невозможным любое возобновление отношений и переговоров. "Всегда" и "никогда" человеческих клятв имеют только относительный смысл, и ничто не может помешать тому, кто сказал "никогда больше", возобновить попытку, повторить свою просьбу или вернуться к отказу, если речь идет об ответе. Однако "Нет" делает более затруднительным возобновление диалога. Отрывистое, бесплодное, односложное отрицание в одно мгновение иссушает брызжущий источник обстоятельств, оживляющих и продвигающих любые дела и переговоры... Переговоры приостанавливаются. Таково "нет" сумасбродного жениха, который в последний момент изменяет своему слову и начинает выставлять свои капризы, придя к мэру. Вместо того чтобы дать ожидаемое и необходимое согласие, сказать ритуальное и благопристойное "Да", благодаря которому становится возможно


81


дальнейшее нормальное протекание церемонии, господин "Нет" делает свой выбор. Он прерывает свадьбу, приводит в полное расстройство порядок праздничного дня, сеет смятение среди гостей. Молниеносный паралич поражает свадьбу. Наступает всеобщий хаос и паника. Одним словом, неожиданный для общества отказ, застопорив литургию продолжения, производит скандал. Не становится ли отказ в качестве второго движения, движения вторичного и временного, движения с экспонентом, в какой-то степени противоестественным усложнением? Что касается смерти, являющейся суммой всех "Нет", наиболее решительной и радикальной формой отставки, то она мгновенно удушает любое продолжение в том узловом пункте, который исходит из ее величайшего отказа. В окончательном и нелицеприятном "Нет" смерти тем более содержатся всеотрицания, и потому их перечисление кажется ненужным, подобно тому как наличие в человеке главного недостатка — злобы — освобождает нас от необходимости входить в детали второстепенных пороков — лицемерия, зависти, мелочности... Тот, кто произносит односложное слово Смерть, одним этим словом говорит: дело ликвидировано (если дело существовало), досье закрыто, хлопоты окончены. Наступила великая всеобщая ликвидация. С того момента, как некий чиновник отошел в лучший мир, можно не считаться с его существованием. Он вычеркнут из числа служащих, освобожден от всех обязанностей, вылечен от всех несчастий, все счета оплачены, все осложнения урегулированы, все проблемы разрешены. Болезнь уничтожена в тот же самый момент, что и больной, налоги — в то же самое время, что и налогоплательщик. Лечение при помощи пистолета в этом смысле является наиболее радикальным лечением (поскольку невозможно иметь все несчастья одновременно, и самое великое несчастье освобождает нас от незначительных). Обитатели кладбища, которых бытие отправило в отставку, тем более освобождены от всех хлопот. Делается вообще невозможным, чтобы что-то случилось или произошло. Крак! Ток перекрыт, свет гаснет, и мгновенно все погружается в темноту. "Беспрерывно отрицающий дух" — это не Мефистофель, это смерть. Смерть есть дух, говорящий "нет". Плохо воспитанный гость, человек, находящийся в разладе с обществом, выбирающий парижский великосветский зал или самый большой вернисаж для своей смерти от кровоизлияния мозга, говорит "нет" на свой манер. Его манера говорить "нет" состоит в том, что он падает на пол среди печений... Он падает без объяснений, без мотивов, никого не предупреждая и даже не давая себе труда извиниться, удар не оставляет в его распо-


82


ряжении ни секунды, чтобы сказать хоть одно слово, способное смягчить скандал. "Как выйти из этого затруднительного положения?" — спрашивает Эжен Ионеско. Так господин из Сан-Франциско у И. А. Бунина приезжает в отель на Капри, чтобы умереть там от приступа. Из всех "несуразностей" или свидетельствующих об отсутствии такта проявлений невоспитанности внезапная смерть, сеющая панику в отеле "Эксельсиор", является самой неприличной. Неприличнее умереть от апоплексии в гостиной, чем вести разговор в повышенном тоне или чересчур проникновенным голосом, шумно зевать на концерте, смеяться во все горло во время проповеди или плохо пахнуть. Напомним еще раз образ вестника смерти, господина в черном, приходящего, чтобы расстроить праздник и прервать беседу, произнеся роковое слово. "Нет" смерти, это маленькое слово, которое является столь весомым словом и в каком-то смысле непристойным словом, мешает легкомысленным людям говорить друг другу "До свидания" и "До скорого". Эмболия — это сгусток крови, говорящий "Нет!". Обрывая нить существования, Парка расстраивает светскую игру возобновления и резко обрывает болтовню этого продолжения без начала и конца, она приводит в замешательство чехарду вопросов и ответов и прерывает их течение раз и навсегда.


5. Несказанная тишина и неизреченная тишина


Для нигилизации сущности необходим по крайней мере злой гений. Чтобы уничтожить живое существо — не бытие существа, или факт существования, или же Quodditas бытия, а конечное существо, — достаточно смерти. Продолжение бытия, хотя теоретически оно является чем-то само собой разумеющимся, продолжает быть в высшей степени неустойчивым и зависимым от случайных обстоятельств. Тысячи случайных причин, обусловливающих прекращение, в каждую минуту угрожают продолжению жизни и оспаривают реальность существования. Чтобы длиться изо дня в день, бытие должно быть возобновляемо — Бог, любовь, свобода служат нам гарантией этого возобновления и тем самым придают некую позитивность небытию смерти. Смерть только тогда становится объектом волнующего анализа и плодотворной озадаченности, когда надежда на Бога, обещание любви и свободы реабилитируют будущее перед лицом прекращения бытия, наполняют бытием пустоту небытия, нейтрализуют


83


своим трехкратным утверждением отрицание смерти и "Нет" смерти своим трехкратным "Да". Лишенное этой полноты, Ничто, называемое "смертью", не является даже Небытием! Ведь небытие, подобно космологическому хаосу Гесиода, может быть плодоносящим началом, пришествием и жизнеутверждающим принципом... Именно в самой непроглядной тьме, говорит Ареопагит, мерцает божественная тайна, или, по Бёме, вспыхивает огонь свободы. Таинственная тьма, похожая на прозрачное пространство ночи, есть потенциальное богатство и предвестник бесчисленных будущих самоопределений. Сумерки бессознательного жаждут света. Так Псевдо-Дионисий Ареопагит говорит о "лучах тьмы" и Григорий Нисский


— о светлом мраке. Не присущи ли эти сочетания противоречащих друг другу слов любой апофатической теологии? Говорить, что Бог погружен во тьму или что его свет раскален и ослепителен до такой степени, что кажется невидимым, значит это говорить одно и то же. Образ — гибрид света-тьмы или сумеречного света, может быть, примирил бы эти противоречия. Сумерки, становящиеся синтезом дня и ночи, в большей степени благоприятствуют рождению образов, чем ясность дня. Двусмысленность Бога — не полностью сокрытого, как у пророка Исаии, но наполовину скрытого, как у Паскаля, — раскрывается нашему внутреннему видению в полусвете сумерек. Не является ли божественная тайна полунедостоверностью и, так сказать, неочевидной очевидностью? Но не такова тьма летальности. Смерть темна, подобно темному глубокому озеру, о котором рассказывается в прозе об умерших. В отличие от прозрачных сумерек, которые позволяют нам обо всем догадываться, смерть есть абсолютная чернота. Освещает ли она жизнь, подобно тому как ее освещает сверхсущностная тьма, зажигая ее своим сумеречным светом? Она, скорее, еще задолго до своего прихода отбрасывает на живущего угрожающую тень ночи. Мистическая теология говорит не только о Более светоносной тьме, чем сам свет, но и о Более чем светлом мраке безмолвия. Различие Небытия и Ничто может быть переведено из визуального порядка в звуковой. Точно так же, как божественный сумрак является для нашего видения чем-то вроде полутьмы, где проступают бесчисленные рождающиеся фигуры, так божественное безмолвие похоже на сверхчувствительное pianissimo, в котором ухо нашей души различает музыкальные тонкости и таинственные колокола невидимого града. И, наоборот, как тьма смерти — это абсолютная чернота и слепая ночь, так безмолвие смерти — абсолютно немое молчание. Безмолвие смерти и божественное безмолвие соотносятся друг с другом, как Несказанное и Неизреченное, поскольку они — это два пути, передающие


84


всю невыразимость тайны. Неизреченное невыразимо, потому что нам недостает слов, чтобы выразить столь богатую содержанием тайну и найти ей определение, потому что о ней можно бесконечно говорить и вечно рассказывать, потому что она может дать необозримый простор нашему воображению. Смерть же несказанна, ибо с самого начала нам абсолютно нечего о ней сказать. Неизреченное невыразимо именно потому, что оно выразимо до бесконечности и оно могло бы вызвать у нас нескончаемый поток слов, но эти слова взаимно нейтрализуют друг друга и остаются невысказанными, они так и не слетают с наших губ. Невыразимое-неизреченное — подобно неизреченному Иоанна Дамаскина, т. е. такое неопределенное, в котором виртуально содержатся и нейтрализуют друг друга все определения. В то время как невыразимое-несказанное является чисто негативным. Поэзия или творчество, вызываемые вдохновением неизреченного, обещают нам преисполненное страстью будущее поэм и медитаций, поскольку эта окрыленная тайна пробуждает только окрыленные мысли: надежда, рождество, начало, воодушевление выражают весеннюю природу неизреченного. Смерть в этом смысле абсолютно апоэтична. Все планы, надежды расплющиваются об этот непроницаемый экран абсолютной "апоэзии". И неизреченное и несказанное разворачиваются из безмолвия. Но какой контраст между этими двумя безмолвиями! Безмолвие неизреченного является прелюдией к тому состоянию слова, которое дает толчок поэтической речи. Таково пророческое молчание, в котором все замирает в ожидании новой эры, таково молчание как провозвестник песен и неиссякаемых поэм... Более того, само это молчание уже поэма и музыка, имплицитная музыка и молчаливая поэма, погруженные в плодоносящую глубину хаоса. Вдохновение, побуждающее поэта к высказыванию, дарующее ему лирическую мощь глагола, вдохновение, являющееся наполнением живого существа жизненным дыханием, вступает в противоречие с последним смертным выдохом. Не отмечен ли последним вздохом тот момент, когда тело живого существа застывает в окончательной немоте? Не является ли речь формой онтического и витального утверждения? Бог и смерть — два безмолвия, и они призывают к молчанию неумеренно шумливого человека. В храме, стоя перед трупом, болтуны замолкают и говорящий прерывает свое красноречие. "Нужно говорить тихо... Человеческая душа требует тишины... Сейчас необходимо молчание", — говорит Аркель в пятом акте перед одром смерти. Бог требует той же тишины, но тишины для собранности, сосредоточенности. Молчание Бога, как и наполненное возвышенным настроением молчание ночи, — это молчание, про-


85


никнутое отдаленными голосами и невидимой музыкой, нашептывающими на ухо человеку в ответ на его вопросы нечто неуловимое и смутное. Именно в ночной тишине, припав к груди земли, слышит Феврония в опере Римского-Корсакова, как дрожат колокола града Китежа. Именно прислушиваясь к ночной тишине, к пению соловьев, внимая шепоту дубов, пророческому шелесту листвы, Лист и Ламартин воспринимали ухом души неизреченную музыку. В гармонии вечера им слышался другой гимн, намек на нечто иное, голос из потустороннего. Поэтические и религиозные гармонии, без сомнения, причастны этой невидимой гармонии, этой музыке тишины, оживленной песнями и шепотами. Не придает ли полнота божественного безмолвия конкретное содержание сосредоточенности человека? Прозрачная, как летняя ночь, населенная, как звездный муравейник, неизреченная тишина говорит о вездесущей и бесконечно малой жизни, рассыпанной в необъятности Вселенной. Неизреченная тишина — молчаливый вопрос — обладает некой возвышенностью, несказанная тишина внушает нам лишь ужас и тревогу. В отличие от молчания неба, полного созвездий, несказанное молчание скорее напоминает подавляющую немоту этих черных пространств, которые приводили в ужас Паскаля. Здесь наше вопрошание остается без ответа. Здесь наш голос звучит в пустыне. Немая и глухая, смерть не отзывается даже эхом на наш призыв. Диалог тотчас же теряется в безнадежном одиночестве монолога. В отношении того, что никто никогда не видел, чье существование никто не мог доказать и чью абсурдность никто не мог выявить, одним словом, в отношении божественной двойственности, все надежды разрешены так же, как все разочарования. Но для того, кто прекратил свое существование и ни в коем случае не возродится к жизни, возможно лишь отчаяние. Вместо того чтобы вечно проникать в потустороннее, в прозрачную глубину любви, человек упирается в стену небытия. Бог как нечто непостижимое и невыразимое способен обезоруживать многословные ученые рассуждения, его содержание слишком бездонно, чтобы он мог стать темой разговоров каждого дня. Но все же о божественном я-не-знаю-что можно говорить, бормоча, как говорил св. Иоанн от Креста. Ареопагит, восхищаясь относительной лаконичностью Евангелия, замечал, что катехизис с приближением к Богу становится все более и более лаконичным. Действительно, по мере нашего воспарения к сверхсущности объем высказываний неизменно сокращается. Когда душа достигает кульминационного момента на вершине своего взлета, речь истончается и превращается з простую точку, являющуюся пределом. Эта точка есть неизреченное. Следователь-


86


но, как только сокращение логоса достигает своего максимума, устанавливается молчание. И, наоборот, слова сжатые, сокращенные, вознесенные на вершину просвещенного незнания, требуют своего выражения в речи. Потоки слов низвергаются вниз, подобно водопадам, с шумом несущимся вниз по склонам гор. Плотиновская эманация есть образное представление этой разрядки. Удерживая, пленяя слова, ледник последнего молчания оказывается в то же время источником неиссякаемых прерывистых излияний. Неизреченное становится объектом не расточающей себя в слове интуиции: красноречие концентрируется в очаге одновременно пылающего и леденящего темного света. Но человек, принуждаемый к молчанию насыщенностью и интенсивностью этой интуиции, испытывает горячее желание рассуждать и петь, так как трансдискурсивная интуиция есть возможность бесконечного дискурса. И подобно тому как момент первоначального "Да будет" преисполнен продолжением, находящим свое развитие в интервале, так интуиция преисполнена потенциальным лиризмом, который на всем видимом пространстве разворачивается в дискурс. Итак, Логос слова образует основу пирамиды, вершиной которой является молчаливая интуиция. Неизреченное есть невыразимое молчание, которое раскрепощает языки и благодаря своему вдохновляющему эффекту сообщает поэту дар песни: не следует поэтому удивляться, что Бог есть Неисчерпаемая тема всемирной поэзии. Не есть ли Бог тот, кто "делает"? Поскольку он импровизирует миры, не есть ли Бог самый высший Поэт? И не является ли высшая Поэзия, в свою очередь, вечным объектом всякой поэзии? Свобода, как и Бог, есть неизреченный объект интуиции, поскольку она является потенциальным источником всех решений, принимаемых волей. Она импровизирует непредвиденные акты, которые следуют друг за другом в ходе становления. Неисчерпаемый и неиссякаемо великодушный источник! Ибо для того, чтобы развить возможности, повествование о которых займет бесконечное время и чья история будет развертываться без конца, нужна целая жизнь. Дальше — больше! Чтобы описать бесконечные события, недостаточно будет нескончаемых рассказов. Любовь неизреченна, ибо она неисчерпаема, и хотя она часто делает людей молчаливыми, иногда делает их и красноречивыми, превращая каждого возлюбленного в поэта. Любовь дает начало чему-то вроде лирического опьянения. Находит слова в добродетели, говорит Диотима в диалоге "Пир". Поскольку любовь, по словам Платона, предполагает зарождение или беременность, любовь обнаруживает творческую силу перехода из небытия в бытие. По крайней мере в этом любовь оказывается в буквальном


87


смысле "поэзией", и, наоборот, поэты являются своего рода творцами, т. е. производителями и возлюбленными. Любовь является демиургом и в эротическом, и в поэтическом смысле. Она рождает плодотворное воодушевление и подвигает человека на мелодичные песни. Любовь — не выразима и, тем более не передаваема; любовь выразима, но она больше, богаче, глубже, чем всякое слово. Я не могу дать вам представление о вкусе, который имеет персик, погруженный в чай, я могу сделать это только косвенно, вызывая магией слов ваши собственные воспоминания. Как мне дать вам представление о радостном возбуждении любви, смешанном с невыразимым запахом цветущих лилий, когда вам двадцать лет и когда весенняя нега пьянит все живое? Это то единственное и потаенное, о чем никто никому не может поведать. Тайна пражской ночи. Я могу помочь кому-нибудь другому обнаружить в своем собственном прошлом свои пражские сады, которые могут с равным основанием иметь вид небольшого провинциального сквера. Этот другой, плененный поэзией воспоминаний, воссоздаст в самом себе то неповторимое очарование любви, которое таится в каждом. Любовь, как всякое специфическое явление, неподражаема и неизреченна, так как внушает возлюбленному многочисленные сравнения, аналогии и метафоры, которые позволяют ему разбудить в других интуицию любви. Здесь все оказывается намеком на все; каждое сравнение, взятое отдельно — недостаточно, односторонне и даже обманчиво, ибо оно может привести к заблуждению того, кто примет его слишком буквально. В результате — неподвижность и невозможность идти дальше образа. Бесконечная череда метафор приводит нас в конце концов к видению тайны, подобно тому как нагромождение противоречивых образов у Плотина приводит нас мало-помалу к иррациональной интуиции Единого. Хотя они не принадлежат "одному и тому же порядку", но "совершенно другое" может дать представление о "совершенно другом": о желтом можно судить по красному, о фа-диез мажоре — по фиолетовому, о ре-бемоль мажоре — по летней ночи. Воображение приводит в движение интуицию, а интуиция, совершая внезапный скачок, который сообщают ей метафоры, в одно мгновение достигает своей полноты и пересоздает неизреченное. Не существует, следовательно, ни интуиции несказанного смерти, ни возможного общения с не-бытием. Запах розы не поддается сравнению, так как немного напоминает нам обо всем, родственен всему, вызывает неисчерпаемые воспоминания прошлого. Смерть же несравнима ни с чем, ибо она ни на что не походит. Невыразимое смерти не имеет аналогий, не связано ни с чем, не имеет ничего общего ни с каким конечным опы-


том. Ни издали, ни вблизи о смерти нельзя дать никакого представления; исходя из жизни, ничто ее не напоминает, не предвещает; у нас нет ни предчувствия, ни ощущения этого несравнимого. Опыты, которые могут повториться и иметь продолжение, вызывают отклик, погружающий нас в их запах и вкус. Именно таким образом мы создаем эпилог о послевоенном времени, думаем о прошлой любви, вспоминаем ее бурные порывы. В своей памяти мы без конца возвращаемся к одному и тому же. Но у смерти нет завтрашнего дня... Какой эпилог можно написать об этом мгновении без После? Окончательность полного краха разрушает до невозможности любой посмертный эпилог, делая его таковым в самое мгновение смерти! Смерть исключает всякую ретроспекцию, всякое воспоминание. Она также исключает и всякое предвосхищение, о ней не только невозможно дать представление другим, но невозможно иметь никакого представления и самому. Смерть, собственно говоря, не есть тот опыт, который я отчаялся бы вам передать, она скорее есть то, чего никто никогда не испытывал, вкуса чего никто никогда не знал. С тем большим основанием никто не может вообразить себе качественную его тональность. Если интуицию качества нельзя передать, то причина этого — невозможность передать никому другому ту специфическую тайну, владельцем которой я оказываюсь. Несказанное не имеет ни вкуса, ни запаха, тогда как неизреченное, наоборот, соединяет все запахи и все вкусы. Может быть, это одно и то же, и однако тишина, являющаяся результатом неизреченного, совершенно отличается от того молчания, к которому нас приводит то, что не имеет цвета, запаха, смысла. Неизреченное заставляет людей бормотать, а монотонность и пустота несказанного заставляют их, скорее, переливать из пустого в порожнее. Затруднение, вызываемое неизреченным, подобно восхитительной апории, являющейся результатом избытка наших возможностей и трудностей выбора. Что же касается несказанного, то оно вызывает высыхание самого источника. В то время как неизреченное является вдохновляющим великодушием, несказанное есть, скорее, иссушающая бесплодность: таинство любви поэтизирует, оплодотворяет и делает подвижным разум, но Горгона невыразимости его каменит и приводит в оцепенение. Мы испытываем искушение признать, что между ними существует такая же противоположность, как между Очарованием и Колдовством. Одно оплодотворяет разум и делает его способным творить, другое оказывает на него наркотически цепенящее воздействие, подобное наркозу, ибо несказанное есть скорее околдовывание, чем очарование. Таинства неизреченного относятся к магии несказанного так, как очарование


89


любви к колдовству смерти. Не является ли очарование плодотворной позитивностью обещанием будущего и витальностью? Ведь носителем его является живое существо и, в частности, женщина, провозвестник будущего. Очарование незнания, к чему сводится неизреченное, является также чарующим источником всякого познания. В этом очаровании скрываются непознаваемое, дающее познание; иррациональное, растапливающее разум; тайна, единственно дающая смысл познаваемому. Не будет ли мудрое незнание неизреченного тем, что называется гнозисом? Мудрому незнанию неизвестного чародея мы противопоставляем теперь незнание, лишенное надежды, и отчаяние слова, отчаяние, где нас удерживает колдовство несказанного. Несказанное не есть, в отличие от любви, как ее понимает Диотима, плод излишества и нужды, поскольку оно есть скорее чистая нужда, абсолютная бедность. Плодотворной простоте, расточительной бедности ребенка-Эроса смерть противопоставляет свое безнадежное бесплодие и отупляющее ослепление анти-поэзии. Философия смерти подвергается риску быть сведенной к неподвижной тавтологии: не будет ли она топтаться на месте, исключая всякое развитие и диалектический прогресс? Об абсолютно невыразимом нечего рассказывать. Едва начавшись, оно уже кончается, как если бы оно поражало нас и оглушало. Когда речь идет о смерти, то альфа и омега совпадают и первое слово само по себе является последним. Философ смерти оказывается сразу в конце своего рассуждения. Смерть говорит "Нет", вернее, не отвечает, так как удручающее молчание является ее единственным ответом. Во всяком случае, "Нет", произносимое смертью, не разбавлено нюансами и аллюзиями, подобно тому как разбавлено нюансами и аллюзиями "Нет" того неизреченного, которое, проходя через тысячу недомолвок и намеков, окончательно говорит или "Да" или, по крайней мере, "Может быть", и если не обещает ничего, то все-таки позволяет на что-то надеяться. "Нет" несказанного "тавтегорично" и адиалектично. Оно не требует понимания или интерпретации, и оно не создано для того, чтобы внушать нам позитивные мысли: "Нет" несказанного является чистым и простым "Нет". Оно твердо говорит "нет" и закрывает дверь... Или, говоря другим языком: "Нет" смерти, будучи категорическим отказом, кладет конец всем нашим рассуждениям и замораживает нашу речь ледяным оцепенением. Мы должны будем, однако, спросить у себя, не способны ли аналогии, рассматриваемые отдельно как недостаточные, внушить нам в конце концов что-то подобное интуиции смерти, не может ли смерть быть, так сказать, "поэтизирована"? Не есть ли смерть высшая степень скорби? Не есть ли


90


смерть симметрически перевернутая любовь? Не есть ли она великое путешествие? Не есть ли она глубокий сон? На это сравнение нас навели "Песни и пляски смерти" Мусоргского и Зюка и симфоническая поэма Листа "От колыбели к могиле". Каждая из этих естественных аналогий должна быть отвергнута апофатической философией. И однако Эрос, Амос и Гипнос вызывают эмпирические ассоциации, на горизонте которых можно разглядеть метаэмпирическую тайну смерти. Можно ли смерть мыслить в той или другой категории высказывания? По правде говоря, слово "категория" не является здесь удачным в силу того, что категории есть обстоятельственные формы предвидения, а смерть, как и Бог, является "непредвидимой". Смерть вне всяких категорий: в абсолютном "Нет" этого невыразимого уничтожаются все позитивные определения. Категории служат для того, чтобы классифицировать и абстрактно упорядочить некоторые определения в зависимости от вопросов, которые мы можем о них задать, но смерть кого-то является событием единственным в своем роде и ни на что не похожим в своей уникальной чудовищности. Это ни с чем не сравнимое и не поддающееся классификации отрицание собственно-бытия относится к совершенно другому плану, чем все остальное, и не имеет общего измерения ни с чем. Обязывая нас в каждом направлении идти до предела, абсолютная нигилизация взрывает все категориальные формы.


Сделаем признание: смерть не входит в предсуществующую абстрактную категорию, как вид входит в жанр наравне с другими видами этого жанра или как какой-либо особый опыт входит в ряд других и аналогичных себе. Смерть не имеет никакого общего измерения с другими событиями продолжения, поскольку она душит это продолжение. Смерть принадлежит к совершенно другому порядку, другому миру, другому плану, другому масштабу. Собственно смерть не может, следовательно, быть расположена в концептуальной рубрике. И, с другой стороны, мы покажем это в связи с мгновением: сама смерть не есть категория наряду с другими категориями, внутри которой можно классифицировать и упорядочивать опыты. Категория качества, если ее понять, позволяет постичь связь воспринимаемых качеств: хотя она и не проживается прямо, она делает понятной тональность звуков и цветов. Абстрактное место не является само по себе объектом опыта, но оно заставляет понять, как положение локализуемого объекта может быть установлено в пространстве. Пустое время не воспринимается прямо, но оно заставляет понять в каждую минуту конкретное изменение, продолжающееся преобразование настоящего и смену предшествующего


91


и последующего. Но что же заставляет понимать смерть? Место можно понять как пространство, наполненное конкретными содержаниями; длительность можно понять как время, наполненное прожитыми событиями... Но жизнь не есть смерть, которая наполнится бытием. Смерть более чем отрицает жизнь, она ее уничтожает; она более чем ей противоречит, она ее убивает. Отношение бытия к небытию или продолжения к прекращению не есть, подобно отношению конкретного становления к абстрактному времени, связь Более с Более и не есть отношение к месту. Это скорее отношение Более к Менее. Смерть не несет того же знака и не имеет того же направления, что позитивная полнота прожитых опытов, она несет противоположный знак и имеет противоположное направление. Она также служит не тому, что заставляет понять эту полноту, а скорее тому, что заставляет не понимать ее.


1   2   3   4   5   6   7   8   9   10   ...   31



Схожі:

Владимир янкелевич iconДокументи
1. /Владимир Лещенко - Полет Кондора/Владимир Лещенко - Полет Кондора.doc
2.
Владимир янкелевич iconНовогодняя ночь на «Первом национальном»
Бурановские бабушки, Михаил Поплавский, Таисия Повалий, Иосиф Кобзон, Наташа Королева, Потап и Настя, Нани Брегвадзе, Витас, "Кролики"...
Владимир янкелевич iconСыновья его любовницы
В ролях: Игорь Лагутин, Екатерина Стриженова, Александр Резалин, Дарья Повереннова, Роман Богданов, Алексей Осипов, Станислав Бондаренко,...
Владимир янкелевич iconСыновья его любовницы
В ролях: Игорь Лагутин, Екатерина Стриженова, Александр Резалин, Дарья Повереннова, Роман Богданов, Алексей Осипов, Станислав Бондаренко,...
Владимир янкелевич iconВСё это и сейчас существует!
Я расскажу тебе о сотворении, Владимир, и тог­да сам каждый на свои вопросы ответы сможет дать. Пожалуйста, Владимир, ты послушай...
Владимир янкелевич iconДокументи
1. /Владимир Волков.docx
Владимир янкелевич iconРешение №80 от 2
Общество с ограниченной ответственностью «Группа компаний «владоград» (Руководитель Михайлов Владимир Петрович)
Владимир янкелевич icon07 Апреля 2011
В ролях: Сергей Маковецкий, Елена Яковлева, Даниил Спиваковский / Владимир Панков
Владимир янкелевич iconДокументи
1. /Леви Владимир Львович - Я и Мы.doc
Владимир янкелевич iconДокументи
1. /Жикаренцев Владимир - Путь к свободе.3.doc
Владимир янкелевич iconДокументи
1. /Владимир Львович Леви - Приручение страха.txt
Додайте кнопку на своєму сайті:
Документи


База даних захищена авторським правом ©te.zavantag.com 2000-2017
При копіюванні матеріалу обов'язкове зазначення активного посилання відкритою для індексації.
звернутися до адміністрації
Документи